Три версты с гаком. Я спешу за счастьем
Шрифт:
— Что за чертовщина! — ругается Щучья Голова. — Вчера ехал — ничего не было.
Остановились мы, Лешка выскочил из — за руля — и к сосне, а мне никак задницу от сиденья не оторвать. Открылась моя рана, ногу свело. И тут вижу, из — за стволов выскакивают бойцы с автоматами. Лешка что — то им закричал, стал показывать на дорогу, а они в него из автомата как шарахнут! Закувыркался по земле Щучья Голова и затих.
А я как примёрз к месту. И карабин мой остался в стройбате. Хватаю с сиденья Лешкин автомат и даю очередь по этим самым в нашей форме. Дотумкал, что это переодетые фрицы. Иначе с какой
Наконец останавливаемся. Гляжу — в молодом ельнике транспортный самолёт замаскирован. Двухмоторный. Выкатили его на чистое поле, запихнули меня, сами забрались. Лётчик запустил моторы, самолёт затрясся, побежал по полю и взлетел…
И знаешь, куда меня прямым ходом доставили? В Берлин. В абвер. Военную разведку, по — ихнему. Допрашивали меня разные важные генералы. Никак не могли взять в толк, что я рядовой боец. Сапёр. За командира дивизии приняли. Они специально группу отрядили за линию фронта, чтобы захватить нашего комдива. Самолёт не пожалели для такого дела, и вдруг на тебе! Заместо генерала гвардии рядового Василия Гаврилыча Иванова приволокли… Я им и то растолковываю: «Какой же я генерал? Поглядите на мою вывеску. Али на руки. У генералов разве такие бывают руки? Одни мозоли да порезы».
И физиономия — то у меня самая наипростецкая.
А и их, разведчиков — то, тоже понять можно. Думали — генерала сграбастали, уже небось готовились железные кресты нацепить, и вдруг вместо генерала оказывается самый обыкновенный рядовой. Обидно, конечно, им было.
Побывал я в трёх лагерях для военнопленных, два раза бежал, и оба раза поймали. Чудом жив остался.
Поглядел бы ты на меня в то время: кожа до кости. Помаленьку отошёл, силёнок набрался… Помню, когда к своим попал, на радостях чарку хватил — свой брат сапёр преподнёс — так чуть богу душу не отдал. Оглушило, как быка молотом…
После войны тоже немало побродил по родной земле. И маляром был, и сапожником, и дорожным рабочим, и плотничал, конечно. Где только не был, а осел тут, в Смехове. Последнее время места себе не находил там, в чужом краю. И работа хорошая была, и заработок тоже… Все бросил — и домой. И вот тут с сорок восьмого года. А дома мои в посёлке стоят ещё довоенные. Плотничать — то я начал с пятнадцати лет. И дед мой был плотник, и батька…
3
Гаврилыч взвалил обструганную доску на плечо и понёс в дом. Там пригонит он её к другой такой же. И ляжет доска плотно, как влитая. Гаврилыч уже заново переделал половину пола. Тот, что настлал Серёга Паровозников со своими молодцами, горбатится, пищит и скрипит, когда наступишь на него. А пол, уложенный Гаврилычем, ровный, без щелей. Пляши на нем — ни одна половица не скрипнет. И то и другое человеческие руки делали, а какая разница!
Глядя, как ловко орудует топором и рубанком Гаврилыч, Артёму тоже хочется что — нибудь сделать. Он откладывает альбом в сторону и берет второй топор. Поплевав на брусок, начинает
— Кто же мочит брусок? — говорит он. — Камень размягчается, не даёт нужного эффекту, и брусок замасливается, портится. Точить нужно только на сухом бруске. Мочат лишь точило, оттого что сталь сильно нагревается и может отпуститься жало. И потом кто же так топор держит? Жало должно быть ровным, прилегать к бруску плотно, а не кое — как. Выбрав из отходов горбыль, Артём начинает обстругивать края. Плотник строгает доску рубанком и поглядывает на художника.
— Не пойму, — говорит он, — чего это ты вздумал над деревом измываться?
— Скамейку делаю.
— Скамейку, значит? — ухмыляется Гаврилыч. — Штука нехитрая: доска да четыре ноги… Только сдаётся мне, ничего у тебя, друг ситный, не выйдет.
— Уж скамейку — то как — нибудь сколочу, — отвечает Артём.
— Ну — ну, поглядим…
Калитка распахнулась, и на тропинке появился Эд. Он научился открывать дверь носом. В пасти — большая кость с остатками вареного мяса. Важно прошествовав мимо Артёма, Эд положил кость к ногам хозяина.
— Чего же мне обглоданную мосталыгу принёс? — усмехнулся Гаврилыч. — Вот если бы маленькую…
Пёс, преданно глядя в глаза хозяину, поелозил хвостом. Дескать, закусывай, не стесняйся… Отличная кость!
— Грызи, братец, сам, — сказал Гаврилыч и потрепал пса по шее. — Вон у тебя какие клыки! А мне уж и корку хлеба не разжевать своими зубами.
Когда Эд с костью залёг в тени у колодца, Артём только покачал головой.
— Первый раз вижу такое, чтобы собака костью поделилась…
— Знает, что я с ним тоже последним куском поделюсь, — сказал Гаврилыч.
Закончив скамейку, Артём показал плотнику. Тот повертел её в руках и осторожно поставил на землю.
— Сидеть можно, — неуверенно сказал Артём.
— Сидеть и на земле можно, — заметил плотник. — Покажи — ка лучше, чего это ты все карандашом чиркаешь да чиркаешь?
Артём протянул ему альбом. Гаврилыч долго и внимательно разглядывал рисунки, причмокивал, улыбался.
— Это, стало быть, я? Ну и рожа… — Не похож?
— Брось на меня бумагу изводить… Лучше Мыльникова изобрази. Видный из себя и к тому ж директор спиртзавода… А это учителка? Татьянка? Гляди — ка, почти голая… Добра девка, ничего не скажешь. Вот эту рисуй. Девка, правда, с норовом, но зато красивая.
Гаврилыч с сожалением закрыл альбом, сдул пыль с обложки и вернул Артёму.
— Я вот все удивляюсь, — сказал он. — Есть на свете люди, которые книжки пишут, музыку сочиняют, вот рисуют… Это как, от рождения богом дано или научиться можно?
Артём не сразу ответил. Читая книги последних лет, слушая музыку, песни, смотря кинофильмы, сравнивая живопись, он все чаще и чаще думал, что многое из всего этого не имеет никакого отношения к настоящему искусству. Модные пустые песенки под оглушающий визг оркестра, которые исполняют перед микрофоном полные достоинства, но безголосые девицы и парни; трескучие, как барабанная дробь, стишки бездарных поэтов; полуабстрактная, полуплакатная мазня живописцев и графиков — все это можно легко научиться делать, не имея даже маломальского таланта.