Три жизни Иосифа Димова
Шрифт:
Я приподнял зонт, и Снежана тут же отпрянула в сторону, предпочитая идти под дождем.
– Вы не должны были этого делать! – с горечью упрекнула она меня. Если бы на моем месте была та, другая, дочь консула, вы, наверное, вели бы себя благопристойнее! Вам бы такое и в голову не пришло!
– Не сердитесь! – сказал я и, как картежник, поставивший на карту последнюю монету, решил пустить в ход единственный козырь. – Мне мало дела, чья вы дочь, кто вы- консульша или библиотекарша, – мне это глубоко безразлично! Вы для меня-„Та, которая грядет!”
– Тех, которые грядут, ищите там! – Снежана кивнула головой в сторону кабачка „Спасение.” – А я для вас буду та, которая уходит, не успев прийти!
Все-таки она мне улыбнулась. Улыбнулась как-то странно и тут же зашагала
Я стоял, держа на плече ручку зонта, и смотрел ей вслед. Провожал ее взглядом сквозь тонкие нити дождя, пока она не скрылась за ближним углом.
Осталась только улыбка, вернее, – ее свет. Она мерцала далеко в сумеречном воздухе, едва различимо, как крохотный блуждающий огонек.
Я вернулся в свой подвал, взял пастели и, мурлыкая под нос отрывки из вальса „Сказки Венского леса”, рисовал до полуночи. А утром нанял ломового извозчика и перевез пожитки в свою новую обитель на Горнобанское шоссе, оставив горбатой Марии одинокий колодец с журавлем – лучшее, что у меня было.
Итак, осень застала меня на новой квартире. После душной тесноты и вечных сумерек подвала помещение бывшего склада показалось мне чем-то вроде бального зала. Оно было такое просторное и светлое, что мне подчас хотелось ущипнуть себя за нос – удостовериться в том, что это не галлюцинация. Боже мой, сколько здесь было света! В погожие дни я мог рисовать по целым дням и даже писать маслом. Наконец-то настал черед расписных повозок, богатырей-дружек, яблочных садов, где румяные щеки девушек соперничают с краснобокими яблоками…
Только бы не осенние дожди и туманы!
А дни потянулись дождливые, хмурые. С утра до вечера не переставая льет дождь, дует северо-западный ветер, тоже весь мокрый, пропитанный влагой. Он несет в своих ладонях холод, яростно срывает с деревьев пожелтевшие листья кружит их в воздухе, а потом уносит на край света. Прислушайся – и до ушей долетит их шепот, шепот мертвецов.
Я подарил свою окровавленную „Весну” квартальному клубу „Пробуждение”. Руководство было страшно тронуто! Его члены явились ко мне с коробкой конфет, как положено людям, состоящим в обществе трезвости. Мы долго беседовали о событиях в Испании, о положении в Германии, потом кто-то из гостей поставил на стол бутылочку ракии, мы выпили по паре глотков, чтобы согреть душу, да как распелись – перепели все песни времен первой русской революции, гражданской войны.
На другой день эти товарищи привезли мне немного дров и продырявленную печку-буржуйку. Я заложил дыру куском жести, найденным среди мусора за складом, и с того дня вечерами, перед сном стал понемногу топить. От этого температура в помещении не повышается ни на один градус, но я развожу огонь ради песенки, которую он поет, и пунцовых отблесков на стенах. Нужно же чем-то занимать свой ум, давать пищу раздумьям, не то одиночество схватит за горло, и душа скиснет, как перебродившее тесто.
От Горнобанского шоссе меня отделяют широкие лужайки. А рядом – пожелтевшие сады, опустошенные бахчи, тут и там жмется к облетевшим деревьям какой-нибудь сарайчик или жалкий домишко. Мелькнет за сеткой дождя похожая на тень фигура человека, что копается в огороде – авось выроет чудом оставшийся в земле клубень картошки. И снова дождь, и жиденький туман, и тишина, которую время от времени робко нарушает клаксон автобуса, медленно ползущего, по Горнобанскому шоссе.
Одиночество, осенние дожди и туманы – вся эта слякоть пробуждает к жизни мрачные мысли; окруженный такой мутью человек начинает по-настоящему задумываться над смыслом бытия. Если же он вдобавок ко всему ест один-единственный раз в день, то после размышлений о смысле бытия у него темнеет в глазах и он готов послать к чертям и себя, и весь свет.
А поскольку посылать к чертям кого-либо и тем более весь свет не стоило, я старался заняться каким-нибудь делом, а по вечерам, когда печурка моя светилась во тьме, рисовал в воображении разные картины – одни я видел раньше, а другие сочинял сам, то есть я „писал” их мысленно, в уме. Например, мне вспоминалась „Рученица” Мырквички. Сначала я видел картину, ее персонажей, обстановку в застывшем, неподвижном состоянии, как они были изображены рукой художника, потом его герои приходили в движение. Я слышал выкрики, притопывание, видел как поблескивают золотые монеты на колыхающейся
Однажды вечером, когда дождь усилился, похолодало и запахло снегом, появилась Снежана. На ней было то самое платье, в котором я увидел ее впервые – белое, в синюю крапинку. Я не ждал ее и не думал о ней, но, увидев, как она входит в дверь, воскликнул: „Наконец-то!”, будто она не покидала моих мыслей и я то и дело посматривал на дверь – не идет ли она. После происшествия с поцелуем я сказал себе, что между нами все кончено и что больше нечего думать, грядет ли она и будет ли приходить вообще. В конце концов, если ей честолюбие дороже, чем я, то придется поставить точку на этой истории, и пусть каждый идет своей дорогой. Так поступают все люди на свете, и ничего – жизнь себе течет.
Но если связь можно прекратить по решению или, как говорится, оборвать, то воспоминания не вытравить из души ничем; ластика, который бы магически стирал воспоминания, не существует. Снежана, вероятно, воспользовалась тем обстоятельством, что магический ластик еще не изобретен, и будто ни в чем ни бывало явилась, как являлась и раньше.
Та, которая грядет, вновь была со мной. Она озаряла мою комнату тихим золотым сиянием, она излучала тепло, и это было прекрасно, потому что огонь в моей печурке догорал, а на дворе выл ветер и в оконное стекло стучал дождь. В такую ночь страшно оставаться наедине с собой, особенно если ты живешь, окруженный пустыми огородами и почерневшими садами. Мне нужно было поблагодарить ее за то, что она принесла мне свет и тепло, но я вспомнил сценку на тротуаре – тогда тоже шел дождь – и не решился, не стоило второй раз испытывать судьбу. Чего доброго, возьмет да исчезнет опять, свернет за угол или скользнет в толпу, как в пасть кита. Тогда ищи – свищи!
– И все-таки, – сказал я ей, – я очень благодарен тебе за то, что ты опять пришла!
– Ну что ты! – она улыбнулась. – Ведь я – Та, которая грядет.
Так начались наши встречи в моей новой квартире.
Приятели из клубной библиотеки, которых беспокоило мое одиночество, принялись регулярно снабжать меня книгами. Стоило мне сказать, к примеру, что я люблю Толстого и Чехова, как мой стол оказывался заваленным книгами этих авторов. Хорошо, что я не называл имен некоторых других писателей, которых тоже любил, это помогло мне сохранить свободным краешек стола, за которым я делал зарисовки пером и тушью.
Я не соврал, сказав о любви к Толстому и Чехову. Эту любовь я унаследовал от отца, сельского учителя. Он читал их книги и в переводе, и в оригинале, как придется. У Толстого его больше всего пленяли рассуждения о скромности, „Скромность и Простота, – твердил отец, – вот что спасет мир!” В те времена он еще не давал себе отчета, что сильные мира сего просто так, само собой не станут скромными и не приучат себя к умеренности желаний, если общественный порядок не принудит их к этому силой.
Я читал и мечтал о новом мире, который стоял у порога. Представлял себе его устройство и даже раздумывал о вещах, которые на первый взгляд могут показаться чересчур прозаическими. О том, как будет оплачиваться труд, как можно добиться, чтобы не было ни облагодетельствованных, ни обиженных… А как будет жить человек этого нового, счастливого общества, в чем будет выражаться его благородство, как он добьется той высшей нравственности в отношениях между людьми, которая составляет главную цель Революции?