Три жизни
Шрифт:
Александр угодливо заглянул в лицо художнику и скосил правый глаз на полураскрытое черное нутро пузатого портфеля, где тускло, словно двадцатчики, белели пробки водочных бутылок.
— Ладно, вы ешьте-пейте, а я к телятам, — поднялся с нар Молоков.
— Двигай, двигай! — обрадовался Пайвин. Присутствие Молокова, отказавшегося от стопки и перечившего гостю, бесило Александра. И главное — тормозило гулянку. А ему хотелось еще выпить, хотелось говорить и поразить художника песней. Уж он-то сегодня зальется, если Барыхвостов не пожалеет бутылок…
Алексей тщательно
— И на твоем месте я бы не валял дурака, а деньгу зашибал. Надо, Саша, жить так, чтобы на деньгах спать. Понимаешь, на день-га-ах!
«Принесла нелегкая советчика, — тоскливо подумал Молоков. — И без того Шуро никак не направится, а тут налетают черным вороньем всякие гуляки. И што за мода пошла у людей: как надо лихо попировать — рвутся в леса, к реке. Видно, считают, природа бессловесная и снесет любое похабство. Вон спят в машинах те, кто среди ночи поднял пастухов ревом. Небось понакидали посуды берегом — и в воду, костер не потушили. Ладно, нечему тут гореть, а ведь сколько леса пожгли разэтакие гопкомпании…»
Молоков обошел загоны, постоял у одинокой кривоногой сосенки и несколько минут решал, куда пойти и чем заняться. В избушку возвращаться не хотелось, где Пайвин, изрядно хватив без свидетеля, высоким голосом одолевал одну песню за другой. Спать все равно не дадут, и только помешает он гулянке. Алексей прикурил сигарету и направился к реке.
«Отойду подальше, сяду где-нибудь за ветерок и подожду утра в тишине. Уж как сяду я да подумаю», — невесело усмехнулся Молоков, провожая на небе зеленый хвост сгоревшей звезды.
XIV
Как захолодела просветленная Старица, как распугали уток на озеринах охотники — обезлюдела округа на все дни и ночи недели. А тут пожаловали дожди-мокросеи, заподували ветра со студеного угла-севера. Листья на деревьях и кустах, до желтого звона вымороженные инеем и прожаренные насквозь солнцем, отмокли-раскисли, они уже не играли, слетая с веток, а валом сыпались на поляны, под ноги берез и осин, порошили колеи дорог и тропок. После первой слякиши ветра и вовсе разволокли леса, осинник больше не закрывал избушку, и она чернела за ним, как сквозь редкий тынок.
Телята дрогли в открытых загонах, вязли по бабки в навозе, перетоптанном вместе с грязью. Если и ложились, то ненадолго; так стоя и ждали утра, чтобы отдохнуть на лугу или лесной поляне где-нибудь за ветром. Не спалось и не лежалось Алексею в тепле: он чаще обычного выходил на улицу покурить махорки. Молоков втягивал в ноздри винно-яблочный дух осиновой листвы, шлепал лужами вокруг загонов и мучил-донимал себя одной думой: скоро ли Казакова прикажет гнать гурты на ферму?
«Выдрожатся бычки, а после восстанови-ка отвес, откорми их под зиму», — прикидывал он, ощупывая через жерди бока какого-нибудь телка.
Бычки чуяли человека, тянулись к нему и наперебой норовили обнюхать или облизать протянутую руку. Глубоко дыша, они как бы просили пастуха пустить их тоже под крышу, где тепло
Однажды около полден на дороге к избушке появился облепленный грязью председательский «газик», и Молоков с Пайвиным поскакали на конях к машине. Анна Ивановна на ходу распахнула дверку, и, когда они подъехали, Казакова уже поджидала пастухов возле «газика».
— Здравствуйте, мужички! Заждались, поди, меня? Как живы-здоровы сами, как бычки?
— Да все, слава богу, нормально! Вот только гнать скот не решаемся без вашего приказа, — первым отозвался Алексей. Признаться, ему и грустно становилось от скорой разлуки с пастбищем, но приезду зоотехника он сильно обрадовался. Тянуло к людям и жилью, жалко было и животину.
— Ну все, последняя ночь ваша! Завтра с утра можете гнать, если не понадобится помощь. Все, мужики, отпасли вы свое! Спасибо! Погостила бы у вас, да машина нужна Михаилу Васильевичу. Опять он ждет нас в городе, — развела руками Анна Ивановна и улыбнулась пастухам, усаживаясь в «газик».
По разным причинам не спали Молоков и Пайвин последнюю ночь. Алексей совсем собрался по привычке курить на улице, но Александр остановил: «Брось, Алеша, чего зря мерзнуть. Давай уж напоследок в доме покурим, пускай жилой дух подольше останется». И они, не зажигая огня, курили на нарах, молчали, и каждый думал о своем.
Алексей дивился, как быстро пролетело лето и пять месяцев его жизни прошли здесь на берегу Старицы. Хотелось к людям, но… как он станет привыкать к обществу? И пуще всего волновался от приближения его поездки в родную Еловку. Какое нетерпение порой охватывало — хоть все бросай и ночью шпарь на Гнедке в Еловку, а сейчас боязно. Боязно, ибо близка, неминуемо близка его встреча с Дуняшкой. Сбудется ли все то, о чем думалось ему наедине с лесом?
«Сбудется или нет, а с бобыльством надо кончать. Кончать надо с прежней жизнью», — шептал Молоков, лежа на спине.
Пайвин раньше завидовал напарнику, и не раз у него срывалось с языка: «Тебе, Олеха, легко дурака валять, ты вольный казак. А у меня первая семья камнем на сердце, и Симка, будь проклята, петлю на шее затянула. Запутался я в жизни, завязли у меня не только ноги, а и душа…»
Теперь они оба равны: нет у Александра ни семьи, ни собутыльников. Нет ни «Урала», нет ни заработка, ни работы! Выгонят его из колхоза, выгонят по собственному желанию — сейчас чуть не всех лодырей и пьяниц, жалеючи русской душой, увольняют таким манером. Да только легче ли ему, Пайвину, если в трудовой книжке появится еще одна запись «по собственному желанию»?
Нет, не желал он нарочно для себя ухода из колхоза ни по статье, ни по доброй воле! А получилось, что по своей же воле он выгнал себя из Понькино, где крепко хотел начать новую жизнь. Люди вон в города едут, рвутся туда, как и он рвался в свое время. А сейчас ненавидит он город, вернее — себя городским жителем. Снова по чужим углам, на самой бросовой работе, в кругу тех, кто после первого же аванса забывает все на свете; кого никакой вытрезвитель не отрезвит сроду, если есть хоть крохотная возможность выпить еще и еще…