Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
— Не городским священником, а простым сельским, — проговорил старик.
— В Сен-Ланже? — спросила Жюли, отирая слёзы.
— Да, сударыня.
Никогда ещё скорбь не казалась Жюли такой величественной; слова “да, сударыня” запали ей в сердце и наполнили его безысходной тоской. Этот голос, тихо звучавший в её ушах, переворачивал всю душу. Да, то поистине был голос самого несчастья, голос низкий и строгий, будто струивший какие-то пронизывающие токи.
— Сударь, — проговорила почти с благоговением маркиза, — а ежели я не умру, что станет со мною?
— Ведь у вас есть ребёнок, сударыня.
— Есть, — сказала она холодно.
Священник бросил на неё взгляд, подобный тому, какой кидает врач на опасно больного, и решил приложить все усилия, чтобы отстоять её у духа зла, уже простершего над нею свою руку.
— Вы сами убедились, сударыня, что мы должны жить с нашими печалями и что одна лишь религия утоляет их. Позвольте мне прийти к вам ещё раз. Я хочу, чтобы до вас дошёл голос человека, который сочувствует всякому горю и в котором, не правда ли, нет ничего страшного?
— Хорошо, сударь, приходите. Благодарю вас за то, что вы подумали обо мне.
— Итак, сударыня, до скорого
Посещение это, можно сказать, смягчило душу маркизы, нравственным силам которой наступал предел в горе и в одиночестве. Старик словно влил в её сердце целительный бальзам; действие его речей, полных веры, было спасительно. Кроме того, она испытала ту радость, которую чувствует узник, когда, познав всю глубину одиночества и тяжесть цепей, он вдруг слышит, что в стену стучится сосед, и, отвечая ему стуком, делится с ним мыслями. Появился нечаянный поверенный. Но скоро она вновь впала в горькое раздумье и решила, как узник, что сотоварищ по несчастью не облегчит ни цепей её, ни будущего. Священнику не хотелось при первой же встрече отпугнуть Жюли, поглощённую своей чисто эгоистической печалью; он надеялся, что в следующий раз ему удастся помочь ей проникнуться религиозным чувством. Спустя день он пришёл вновь, и приём, оказанный ему маркизой, доказал, что посещение его было желательно.
— Итак, маркиза, — начал старик, — приходилось ли вам задумываться о том, как бесчисленны человеческие страдания? Обращали ли вы взор свой к небесам? Видели ли вы там все эти необъятные миры, которые, умаляя значение наше, подавляя нашу суетность, тем самым уменьшают и наши горести?
— Нет, сударь, — ответила она. — Законы общества гнетут мою душу и терзают её слишком мучительно, чтобы я могла воспарить на небеса. Но, пожалуй, не так жестоки законы, как обычаи, принятые в свете. О, этот свет!
— Наш долг, сударыня, повиноваться и тем и другим: закон — это слово, а обычаи — действия общества.
— Повиноваться обществу? — возразила маркиза, не скрывая своего отвращения. — Ах, сударь, все наши беды проистекают оттуда. Бог не создал ни одного закона, который вёл бы к несчастью; а люди собрались и исказили его творения. Мы, женщины, больше обижены цивилизацией, нежели природой. Природа подвергает нас физическим страданиям, которые вы не облегчили, цивилизация же развила в нас чувство, которое вы всё время обманываете. Природа уничтожает слабых, а вы приговариваете их к жизни, иначе говоря, к вечному несчастью. Только мы, женщины, на себе испытываем, как тягостен брак — установление, на котором основано в наше время общество: мужчины свободны, мы же — рабыни долга. Мы должны отдавать вам всю свою жизнь, вы же нам отдаёте лишь считанные минуты. И, наконец, мужчина выбирает, а мы слепо подчиняемся. О сударь, вам-то я всё могу сказать. Знаете ли, мне представляется, что брак в наши дни — это узаконенная проституция. Вот он, источник моих мучений. Но лишь я одна из всех этих обездоленных, скованных роковыми узами, не смею жаловаться на свою судьбу! Я виновница своего несчастья, я сама стремилась к этому браку.
Она умолкла и залилась слёзами.
— Среди страшных невзгод, среди океана скорби, — продолжала она, — я обрела островок и ступила на него; там я могла страдать на приволье; всё унёс ураган. И вот я снова одинока, нет у меня опоры, нет силы бороться с бурей.
— У нас всегда есть силы, когда с нами бог, — сказал священник. — И если вам в нашей земной юдоли некого любить, то разве у вас нет никаких обязанностей?
— Всё только обязанности! — воскликнула она с каким-то раздражением. — Но где найду я чувства, которые помогают людям выполнить их обязанности? Сударь, ничто не делается из ничего, и ничто не делается для ничего, — вот один из самых правильных законов природы, как физических, так и нравственных. Вы хотите, чтобы деревья давали листву без соков, которые её питают? Душу тоже питают жизненные соки! Мой источник жизни иссяк.
— Я не буду вам говорить о религиозном чувстве, порождающем смирение, — произнёс священник, — но, сударыня, разве материнство не…
— Остановитесь, сударь! — воскликнула маркиза. — С вами я буду откровенна. Увы! Отныне мне ни с кем нельзя быть откровенной, я вынуждена лгать; свет вечно требует притворства и грозит позором, если мы не подчинимся условностям. Существует два материнства, сударь. Раньше я и не подозревала этого. Теперь я это познала. Я мать лишь наполовину, и мне лучше было бы совсем не быть ею. Елена не от него ! О, не содрогайтесь! Сен-Ланж — бездна, в которой потонуло немало ложных чувств, откуда вырвалось мрачное пламя, куда рухнули хрупкие сооружения, созданные противоестественными законами. У меня есть ребёнок — этого достаточно; я мать — так хочет закон. Но у вас, сударь, чуткая и добрая душа, вы-то, быть может, поймёте стенания бедной женщины, не допустившей, чтобы в её сердце проникли искусственные чувства. Бог будет мне судьей, но я не думаю, что грешу против его законов, поддаваясь чувству любви, которое заложено им в моей душе, и вот к чему я пришла; ребёнок сочетает в себе, сударь, образы двух существ, является плодом двух чувств, соединившихся свободно. Если вы не привязаны к нему всем существом своим, всеми фибрами своего сердца, если не напоминает он радостей любви, те места, то время, когда два существа эти были счастливы, и слова их, полные душевного единения, и их сладостные мечтания, тогда ребёнок этот — создание несовершенное. Да, ребёнок должен стать для них восхитительной миниатюрой, в которой отражается поэтическая летопись их сокровенной жизни, стать для них источником вдохновения, воплотить в себе всё их прошедшее, всё их будущее. Бедная маленькая Елена — дочь моего мужа, дитя долга и случая; она пробуждает во мне лишь инстинкт — непреодолимый инстинкт, заставляющий нас защищать рождённое нами существо, плоть от плоти нашей. Я безупречна с точки зрения общества. Ведь я пожертвовала ради неё своею жизнью и своим счастьем. Её слезы трогают меня до глубины души; если бы она стала тонуть, я бы бросилась спасать её. Но ей нет места в моём сердце. О! любовь породила во мне мечту о всемогущей и цельной материнской любви, в сонном забытьи я баюкала ребёнка,
Она закрыла лицо руками и зарыдала.
— Вот что таится в моём сердце! — продолжала она. — Ради его ребёнка я пошла бы на самые страшные муки! Господь, умирая, принял на себя все грехи земные, и он простит мне эту мысль, которая сводит меня с ума; но свет, я знаю, неумолим, для него мои слова — богохульство: я поношу все его законы. Ах, как бы я хотела вступить в единоборство со светским обществом, чтобы обновить законы, обычаи, чтобы разрушить их! Ведь они-то и нанесли удар моим помыслам, всем струнам души моей, всем чувствам, всем моим желаниям, всем надеждам в будущем, в настоящем, в прошедшем! Мрачны дни мои, мысль моя — меч, сердце моё — рана, ребёнок мой — лишь отрицание. Да, когда Елена говорит со мною, мне хочется, чтобы у неё был иной голос; когда она смотрит на меня, мне хочется, чтобы у неё были иные глаза. Всё в ней напоминает мне о том, что должно было быть и чего нет. Мне тяжело смотреть на неё! Я ей улыбаюсь, чтобы возместить чувства, которые краду у неё. Как я страдаю! О сударь, мои страдания так мучительны, что я не в силах жить. И я буду слыть женщиной добродетельной! И я не совершила никаких проступков! И меня будут уважать! Я поборола невольную любовь, которой не имела права уступать; я сохранила супружескую верность, но уберегла ли я своё сердце? Нет, — продолжала она, поднося руку к груди, — оно всегда принадлежало лишь одному существу. И моя дочь чувствует это безошибочно. Во взгляде, голосе, в движении матери есть такая сила, которая воздействует на душу ребёнка, а когда я смотрю на мою бедную девочку, когда я говорю с нею или когда беру её на руки, она не ощущает ни ласки в моих объятиях, ни нежности в голосе, ни теплоты в моём взгляде. Она укоризненно смотрит на меня, и я не могу этого вынести. Порою я дрожу при мысли, что предстану перед нею, как перед судьёй, и она вынесет мне приговор, даже не выслушав меня. Не допусти, господи, ненависти между нами! Лучше, боже великий, пошли мне смерть, помоги мне уснуть вечным сном в Сен-Ланже! Я хочу перенестись в тот мир, где я встречу свою вторую душу, где я стану настоящей матерью. О, извините, сударь, я теряю рассудок. Слова эти переполняли меня, я излила свою душу. Ах, вы тоже плачете! Вы не будете презирать меня!.. Елена, Елена, дочка! Поди сюда! — крикнула она с каким-то отчаянием, услышав шаги дочери, возвращавшейся с прогулки.
Девочка вбежала в комнату с весёлым криком и смехом; она принесла бабочку, которую сама поймала, но, увидев, что лицо матери залито слёзами, она затихла и подставила лоб для поцелуя.
— Она вырастет красавицей, — заметил священник.
— Она вся в отца, — ответила маркиза, с жаром целуя дочь, словно отдавая долг или стремясь заглушить угрызения совести.
— Как у вас горят щёки, маменька!
— Ступай, оставь нас, мой ангел, — ответила маркиза.
Девочка ушла без сожаления, даже не взглянув на мать, довольная, что можно убежать подальше от унылого её лица, и уже понимая, что есть нечто враждебное ей в чувстве, отразившемся сейчас на нём. Улыбка — это достояние, язык, выражение материнской любви. А маркиза не могла улыбаться. Она покраснела, взглянув на священника: она надеялась проявить материнские чувства, но ни она, ни её ребёнок не сумели солгать! В самом деле, искренние материнские поцелуи напоены божественным нектаром, придающим им нечто задушевное, какую-то нежную теплоту, которой полнится сердце. Поцелуи же, которые не умиляют душу, сухи и холодны. Священник почувствовал, как велико это различие: он мог измерить пропасть, которая зияет между материнством по плоти и материнством по сердцу. Поэтому, бросив пытливый взгляд на маркизу, он произнёс:
— Вы правы, сударыня! Для вас было бы лучше, если бы вы умерли…
— Ах, я вижу, вы понимаете, как я страдаю, — ответила она, — раз вы, христианин и священник, угадали, на какой роковой шаг всё это толкает меня, и одобрили его. Да, я хотела покончить с собою, но мне не хватило мужества и я не выполнила своё намерение. Тело моё было слабо, когда душа была сильна, а когда моя рука больше не дрожала, душа начинала колебаться. Тайна этой борьбы и этих чередований для меня непостижима. Я, очевидно, слабая женщина, у меня нет упорства и воли, я сильна лишь своею любовью. Я презираю себя! По вечерам, когда слуги ложились спать, я храбро шла к пруду; но стоило мне подойти к берегу, как мою жалкую плоть охватывал страх смерти. Я исповедуюсь вам в своих слабостях. Когда я снова ложилась в постель, мне становилось стыдно, я опять делалась храброй. Вот в такую-то минуту я и приняла большую дозу опиума, но только заболела, а не умерла. Я думала, что осушила весь пузырёк, а оказывается, не выпила и половины.