Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
Маркиза — в ту пору ей было тридцать лет — была хороша собой, хотя хрупка и уж очень изнежена. Удивительным обаянием дышало её лицо, спокойствие которого обнаруживало редкостную глубину души. Её горящий, но словно затуманенный какою-то неотвязной думою взгляд говорил о кипучей внутренней жизни и полнейшей покорности судьбе. Веки её были почти всё время смиренно опущены и поднимались редко. Если она и бросала взгляды вокруг, то они были печальны, и вы сказали бы, что она сберегает огонь глаз для каких-то своих сокровенных созерцаний. Потому-то каждый мужчина, наделённый недюжинным умом, испытывал необъяснимое влечение к этой кроткой и молчаливой женщине. Если рассудок и пытался разгадать, отчего она постоянно оказывает внутреннее противодействие настоящему во имя прошедшего, обществу во имя уединения, то душа старалась проникнуть в тайны этого сердца, видимо, гордого своими страданиями. Ни одна черта её не противоречила тем мыслям, которые она внушала с первого взгляда. Лицо её, как у многих женщин с очень длинными волосами, было бледно, просто белоснежно. У неё была необыкновенно тонкая кожа, а это почти безошибочный признак душевной чувствительности, что подтверждалось всем её обликом, тою изумительной законченностью черт, которою китайские художники наделяют свои причудливые творения. Её шея, пожалуй, была слишком длинна, зато нет ничего грациознее такой шеи, в её движениях есть отдалённое сходство с извивами змеи, чарующими глаз. Если бы не существовало ни одного признака из того множества признаков, по которым наблюдатель определяет самые скрытные характеры, то, чтобы судить о какой-нибудь женщине, было бы достаточно внимательно изучить повороты её головы, изгибы шеи, такие
— Сударыня, — начал он, усаживаясь подле неё, — я счастлив, ибо одна особа проговорилась, что я отмечен вами. Не знаю, право, чем я заслужил это! Весьма признателен вам, мне ещё никогда не случалось быть предметом такого благоволения. Вы виновница одного из моих новых недостатков: отныне я уже не буду скромен…
— И напрасно, сударь, — смеясь, подхватила Жюли, — предоставьте самомнение тем, кому больше нечем отличиться.
Так между маркизой д’Эглемон и молодым человеком завязалась беседа, и, как водится, они мгновенно перебрали множество всяческих вопросов: живопись, музыку, литературу, политику, людей, события и разные разности. Затем разговор незаметно перешёл к обычной, неизменной теме болтовни французов да и чужеземцев — к любви, чувствам, женщинам.
— Мы — рабыни.
— Вы — королевы.
Более или менее остроумные фразы, произнесённые Шарлем и маркизой, сводились к весьма простой формуле всех нынешних и будущих разговоров по этому поводу. Ведь две эти фразы всегда означают: “Полюбите меня. — Я полюблю вас”.
— Сударыня, — пылко воскликнул Шарль де Ванденес, — вы заставляете меня несказанно сожалеть об отъезде из Парижа! В Италии, конечно, мне не доведётся проводить время за такой приятной беседой.
— Быть может, вы там найдёте счастье, сударь, а оно гораздо ценнее всех блестящих мыслей, истинных или ложных, которые в таком изобилии высказываются каждый вечер в Париже.
Прежде чем откланяться, Шарль испросил у маркизы позволение заехать к ней с прощальным визитом. Он почувствовал себя счастливейшим из смертных оттого, что так искренне прозвучала его просьба, и вечером, перед сном, и весь следующий день не мог отделаться от воспоминаний об этой женщине. То он спрашивал себя, почему она отметила его; зачем она хочет вновь его увидеть; и его соображения на этот счет были неисчерпаемы. То ему представлялось, что он разгадал причины её любопытства, и тогда он упивался надеждой или впадал в уныние, в зависимости от того, как истолковывал учтивое приглашение, такое обычное в Париже. То, казалось ему, этим было всё сказано, то — ничего. Наконец он решил побороть своё влечение к г-же д’Эглемон и всё же поехал к ней.
Существуют мысли, которым мы подчиняемся, не сознавая их: они родятся безотчётно. Замечание это может показаться скорее парадоксальным, нежели справедливым, но человек правдивый найдёт в своей жизни тысячу случаев, подтверждающих его. Отправляясь к маркизе, Шарль повиновался одному из тех смутных побуждений, которые получают дальнейшее развитие в зависимости от нашего опыта и побед нашего разума. В женщине тридцати лет есть что-то неотразимо привлекательное для человека молодого; нет ничего естественнее, нет ничего прочнее, нет ничего предустановленнее, чем глубокая привязанность, возникающая между женщиной типа маркизы д’Эглемон и мужчиной типа Ванденеса, — сколько таких примеров находим мы в свете! В самом деле, юная девушка полна иллюзий, она так неопытна, и в её любви большую роль играет голос инстинкта. Поэтому победа над ней вряд ли польстит молодому дипломату: женщины же идут на огромные жертвы обдуманно. Первая увлечена любопытством, соблазнами, чуждыми любви, другая сознательно подчиняется чувству. Одна поддаётся, другая выбирает. Выбор этот сам по себе является чем-то безмерно лестным. Женщина, вооружённая знанием жизни, за которое она почти всегда дорого расплачивается несчастьями, искушённая опытом, отдаваясь, как будто отдаёт большее, нежели самое себя; девушка, неопытная и доверчивая, ничего не изведав, не может ничего и сравнить, ничего оценить; она принимает любовь и изучает её. Женщина наставляет нас, советует нам, когда мы по молодости лет ещё не прочь, чтобы нами руководили, когда нам даже приятно подчиняться; девушка хочет всё познать и бывает наивна, а женщина была бы нежна. Первая сулит вам лишь однажды одержанную победу, с другой вы принуждены вечно вести борьбу. Первая плачет и утешается, вторая наслаждается и испытывает муки совести. Если девушка стала любовницей, значит, она чересчур испорчена, и тогда её с омерзением бросают; у женщины же тысяча способов сохранить и власть свою и достоинство. Одна слишком покорна, и постоянство её наводит на вас скуку; другая теряет слишком много, чтобы не требовать от любви всех её превращений. Одна только себя покрывает позором, другая разрушает ради вас семью. Девичьи чары однообразны, и девушка воображает, что всё будет сказано, лишь только она сбросит одежды, а у женщины бесчисленное множество чар, и она таит их за тысячью покрывал; словом, любовь её льстит нашему самолюбию во всех его проявлениях, а наивная девушка затрагивает лишь одну сторону нашего самолюбия. Тридцатилетнюю женщину жестоко терзают нерешительность, страх, опасения, тревоги, бури, которые несвойственны влюблённой девушке. Женщина, вступив в этот возраст, требует, чтобы мужчина питал к ней уважение, возмещая этим то, чем она пожертвовала ради него; она живёт только им, она печётся о его будущем, она хочет, чтобы жизнь его была прекрасна, чтобы он добивался славы; она подчиняется, она просит и повелевает; в ней и самоуничижение и величие,
Самый главный и самый решительный миг в жизни женщины именно тот, который сама она считает самым незначительным. Выйдя замуж, она более не принадлежит себе, она властительница и раба домашнего очага. Безупречная нравственность женщины несовместима с обязанностями и свободными нравами света. Эмансипировать женщину — значит развратить её. Допустить чужого к святая святых семьи не значит ли отдаться на его милость? Но если женщина привлекает его, разве это уже не проступок или, для большей точности, не начало проступка? Надобно согласиться с этой суровой теорией или же оправдать страсти. До сих пор во Франции общество избирает нечто среднее: оно смеётся над несчастьем. Подобно спартанцам, каравшим пойманного вора только за неловкость, оно, по-видимому, допускает воровство. Но, быть может, такая система вполне разумна. Самое ужасное наказание — это общее презрение, оно поражает женщину в самое сердце. Женщины стремятся и всегда должны стремиться к тому, чтобы их уважали, ибо без уважения они не существуют; поэтому они требуют от любви в первую очередь уважения. Самая развращённая женщина, продавая своё будущее, хочет прежде всего полного оправдания своему прошлому и пытается внушить любовнику, что обменивает на невыразимое блаженство уважение, в котором теперь откажет ей свет. Нет женщины, у которой не возникли бы такие размышления, когда она впервые принимает у себя молодого человека и остаётся с ним наедине; особенно если он, как Шарль де Ванденес, хорош собою и остроумен. И вряд ли молодой человек, почувствовав влечение к ней, не станет втайне оправдывать всяческими рассуждениями свою врождённую склонность к женщинам красивым, остроумным и несчастливым, какою была г-жа д’Эглемон. Поэтому, когда доложили о Ванденесе, г-жа д’Эглемон смутилась; а ему стало не по себе, невзирая на самообладание, которое является как бы облачением дипломата. Но маркиза сейчас же приняла тот снисходительно-благосклонный вид, который охраняет женщин от всяких тщеславных помыслов на их счёт. Такое поведение никому не позволит подозревать их; они, так сказать, принимают в соображение чувство и весьма вежливо умеряют его. Женщины разыгрывают сколько им вздумается эту двусмысленную роль, словно остановившись на распутье, дороги от которого ведут к уважению, безразличию, удивлению или страсти. Только в тридцать лет женщина умеет пользоваться таким выигрышным положением. Она умеет посмеяться, пошутить, приласкать, не уронив себя в глазах света. В эту пору она уже обладает необходимым тактом, умеет затронуть чувствительные струны мужского сердца и прислушаться к их звучанию. Молчание её так же опасно, как и её речь. Вам никогда не угадать, искренна ли женщина этого возраста, или полна притворства, насмешлива или чистосердечна. Она даёт вам право вступить в борьбу с нею, но достаточно слова её, взгляда или одного из тех жестов, сила которых ей хорошо известна, и сражение вдруг прекращается; она покидает вас и остаётся властительницей вашей тайны; она вольна предать вас на посмеяние, она вольна оказывать вам внимание, она защищена как слабостью своею, так и вашей силой. Маркиза и встала на этот неопределённый путь, когда Ванденес впервые посетил её, но сохранила высокое женское достоинство. Затаённая печаль лёгким облачком, чуть скрывающим солнце, неотступно реяла над её напускной весёлостью. Беседа с нею доставила Ванденесу ещё не изведанное им наслаждение, но вместе с тем внушила ему мысль, что маркиза д’Эглемон принадлежит к числу тех женщин, победа над которыми обходится так дорого, что не стоит и добиваться их любви.
“Это было бы, — думал он по дороге домой, — беспредельное чувство , переписка, от которой устал бы даже какой-нибудь честолюбивый помощник столоначальника. И всё же, если б я захотел…”
Роковое “если б я захотел” вечно губит упрямцев. Во Франции самолюбие толкает к страсти. Шарль вновь явился к г-же д’Эглемон, и ему показалось, что маркизе приятно его общество. Вместо того, чтобы простодушно отдаться счастью любви, ему вздумалось играть двойную роль. Он попробовал прикинуться страстным, потом хладнокровно исследовать ход интриги, быть и влюблённым и дипломатом; но он был великодушен и молод, и такое испытание привело лишь к тому, что он влюбился без памяти, ибо, притворялась ли маркиза или была естественной, сила всегда была на её стороне. Всякий раз, выходя от г-жи д’Эглемон, Шарль испытывал нсдоверие, беспощадно анализировал все движения её души, и это убивало его собственные чувства.
“Сегодня, — рассуждал он после третьего посещения, — она дала мне понять, что очень несчастна и одинока, что только дочь привязывает её к жизни. Она безропотно подчиняется своей участи. Но ведь я не брат ей, не духовник, отчего же она исповедуется мне в своих горестях? Она в меня влюблена”.
Дня через два, уходя от неё, он обрушился на современные нравы:
“Любовь отражает свой век. В 1822 году она занимается доктринёрством. Её не доказывают на деле, как бывало, а о ней рассуждают, о ней спорят, о ней разглагольствуют ораторы. Женщины свели всё к трём приёмам: сначала они сомневаются в нашей любви, уверяют, что мы не можем любить так сильно, как они. Всё это кокетство! Ведь сегодня маркиза бросила мне настоящий вызов. Затем они прикидываются несчастными, чтобы пробудить в нас прирождённое великодушие или самолюбие: молодому человеку лестно стать утешителем такой великой страдалицы. Наконец, у всех женщин мания целомудрия! Маркиза, должно быть, воображает, что я принимаю её за невинную девицу. Моя доверчивость даёт ей в руки козырь”.
Но однажды, исчерпав все свои подозрения, он спросил себя: а не искренна ли маркиза? Можно ли разыгрывать такие страдания? К чему ей притворяться смиренницей? Она жила в глубоком уединении, в тиши, поглощённая своими скорбными думами, о них Ванденес с трудом догадывался по некоторым её сдержанным замечаниям. С той поры Шарль стал проявлять горячее участие к г-же д’Эглемон. Но как-то, идя на одно из обычных свиданий, которые были уже им необходимы, в час, установленный ими невольно, Ванденес всё же раздумывал о том, что г-жа д’Эглемон скорее ловка, нежели искренна, и его последнее слово было: “Право же, она очень хитра”. Он вошёл и увидел, что маркиза сидит в своей любимой позе, исполненной печали; она подняла глаза и, не шелохнувшись, бросила на него тот приветливый взгляд, который у женщин подобен улыбке. Лицо г-жи д’Эглемон выражало доверие, истинную дружбу, но отнюдь не любовь. Шарль сел; говорить он не мог. Его волновали чувства, которые не выразить словами.
— Что с вами? — мягко спросила она.
— Ничего… Впрочем, я думаю об одной вещи, до которой вам и дела нет.
— О чём же?
— Ведь… конгресс закончился.
— Так, значит, — заметила она, — вам надобно было поехать на конгресс?
Прямой ответ был бы самым красноречивым, самым тонким признанием, но Шарль промолчал. Весь облик г-жи д’Эглемон дышал искренней дружбой, которая разбивала все расчёты тщеславия, все упования любви, все подозрения дипломата; маркиза не знала или делала вид, что не знает о его любви, и когда Шарль, совсем смущённый, собрался с мыслями, он принужден был признаться себе, что ни один его поступок, ни одно слово не давали оснований этой женщине так думать. Весь вечер маркиза была такой же, какой бывала всегда: простой, внимательной, искренней в своей скорби, счастливой, что у неё нашёлся друг, гордой, что обрела родственную ей, близкую душу; большего она и не хотела, она не представляла себе, что женщина может дважды поддаться чарам любви; она уже изведала любовь и ещё хранила её в своём исстрадавшемся сердце; она не предполагала, что женщина дважды может потерять голову от счастья, ибо она верила не только в разум, но и в душу; и для неё любовь была не просто обольщением, а чувством возвышенным. И Шарль вновь превратился во влюбленного юношу: он подпал под обаяние цельного характера Жюли, захотел, чтобы она посвятила его во все тайны своей жизни, сложившейся неудачно скорее по воле случая, нежели из-за ошибки. Когда он спросил, отчего она сегодня так печальна — а печаль придавала её красоте особую прелесть, — г-жа д’Эглемон взглянула на своего друга, и этот глубокий взгляд явился как бы печатью, скрепляющей торжественное соглашение.