Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
В подкрепление своих слов Ватикер вертит у пупа указательным пальцем; его сообщники, восхищенные мудростью Ватикера и собственной невысказанной философией, вовсю ржут. Их липкий смех пристает и марает.
Вот он какой, этот имеющийся в наличии человеческий материал, который тоже придется как-то переплавлять в новое общество.
Метаморфозы и метаморфозы! Слишком много вы отнимаете времени.
Нелегко вдохнуть искренность и разум в эти глаза, что буравят сейчас мой затылок, о благородстве же и говорить
— Что же ты задумал? — спрашиваю, не глядя в сторону Ватикера.
— Да чего уж там особого такого? — буркает он. — Может, устроим небольшую купель?
— Река у нас чистая, с песочком на донышке, — цедит один из мужиков.
Другой икает, будто его сейчас вырвет.
Лес неожиданно кончается. Кажется, что даже дорожка смутилась, тыкается вправо-влево, пока не отыскивает межу, и, робко отступая от ивовых кустов, змеится дальше к горизонту, окаймленному ольшаником.
По обе руки от нас раскинулось желтое жнивье. Рядами стоят старательно уложенные копны, и — в груди вдруг разливается тепло — я вижу впереди трех человек!
Две женщины в белых платках и мужчина в заношенной шляпе стаскивают в кучу снопы.
Они, совсем как в мирные дни, выполняют свою будничную работу. Точно нет ни войны, ни ружей!
— Люди, помогите!
Никогда в жизни я не кричала таким громким голосом. Ах, нераскрытые возможности, неиспользованное мастерство!
Трое на поле останавливаются. Смотрят, приставив к глазам руки.
Почему наши конвойные не разбегаются? Почему не бегут прятаться за копнами? Ведь рядом люди! Они не дадут убить нас! Эти люди, что любят животных и любят природу, разве они могут оставить в беде себе подобных?
Рууди украдкой нервно сжимает мое запястье.
Что, Ватикер все еще сопит рядом?
Нет, не испугались они моего крика, эти белолицые мужики и астматический Ватикер. Белые кепки носят боязливые старики….
О, дети природы, дети природы! Выпали у вас из рук снопы, и остались валяться на поле вилы, и грабли, и ведро с водой.
Омерзительно звучит хихиканье наших конвоиров. Живот у Ватикера колышется.
— Эстонский народ еще далеко пойдет! — зло восклицает Рууди.
— Эстонский народ всегда с нами! — в экстазе вскрикивает Ватикер.
— Небо голубое над тобой… — войдя в азарт, напевает один из мужиков.
— Все очистить, очистить от красных, — вторит тот, что недавно икал.
— А я чахотки боялся! — говорит про себя с удивлением Рууди.
— И землица почернела, та, что потом напоили… — пел все более распалявшийся приверженец отчизны.
— Все чтоб чисто было от красных! Пусть сгинет это нищее стадо новоземельцев, и все, кто на красных молились, пусть сгинут!
— Рубаха белая, из рода в род, что грудь эстонцу прикрывала…
— Ты отчий рай, крикучий край, ты с петушиным горлом
— Могильщики, неужто все надеетесь? — смеюсь во всю мочь.
— Ты лучше помолилась бы, дочь блудная, — шепчет очнувшийся от общего галдежа Ватикер.
Вдруг мужики умолкают и вскидывают ружья.
Аист!
Сраженная, падает огромная птица.
И я никогда не видела, как аисты учат на желтом жнивье летать своих длинноногих аистят.
По бровям резанул белый козырек.
Надеялась как-нибудь взглянуть из иллюминатора самолета на эту землю, по которой снуют человечки, на землю этих человеческих созданий, которые сверху выглядят, наверное, такими мирными и трудолюбивыми муравьями. До той самой минуты, как… Как же это Ватикер сказал? Землицу пожевать! Землицу пожевать!
Неужели мы с Рууди и в самом деле оказались на последней черте?
Дорожка больше не виляет — устрашающе прямая, она обрывается перед ольховой стеной.
— А я боялся чахотки, — бормочет Рууди возле меня.
«Как там замужем?» — спрашивала та, что в нашей камере харкала кровью и на которую мы сваливали все одежды, потому что думали: тепло успокаивает, тепло лечит.
О чем думал Антон, когда он в Иерусалимском сосняке слышал последние живые голоса?
Антон и Кристьян, махавший мне белым платочком. Мужчины в порту не должны были ждать у моря погоды.
Может быть, Ватикер со своими сообщниками надеется, что мы с Рууди выкинем белый флаг — поднимем руки, и станем молить, и сгинем под их улюлюканье…
Лишь животные бегут в заросли и дрожат.
То ли старый Сяэзе на хуторе Нигула, то ли старый Нигул на хуторе Сяэзе?
Рууди они могли бы оставить в живых.
Стена корявого ольшаника уткнулась в лицо.
Бежать? Спасаться?
Нет, нет, тогда верная смерть.
А пока еще есть крохотная надежда.
И нога моя не коснется порога на хуторе Сяэзе. А вдруг?
Ольшаник расступается.
Все. Случись, что рухнет кочковатый край обрыва и тропка подроется. Впереди журчит речка, внизу, прямо под нами, — тихая излучина с белеющими кувшинками.
Стоим спиной к воде.
У распевшегося приверженца отчизны в уголке рта приклеился потухший окурок.
Ватикер смотрит на циферблат своих карманных часов и, защелкнув крышку, стучит по ней с секундной размеренностью.
— У нас… времени-то нет! — икает третий. В его широко раскрытых глазах копошатся полуденные кошмары.
— Оставьте в живых моего сына.
Все, на что я способна.
Ружья, вскинувшиеся для наведения в цель, дрогнув, опускаются вниз.
Мужики смотрят на Ватикера, мои же глаза ищут на желтом жнивье аистов, которым уже пора учить летать своих длинноногих аистят.