Тропы Песен
Шрифт:
Кольридж однажды записал в своей записной книжке: «Князь Тьмы — учтивый господин». Что кажется таким притягательным в хищнике-специалисте, — это идея близкого знакомства со Зверем! Ибо, если изначально существовал только один определенный Зверь, то разве мы не хотели бы очаровать его, как он очаровывал нас? Разве мы не хотели бы околдовать его, как ангелы околдовали львов во рву с Даниилом?
Змеи, скорпионы и другие опасные твари, обитавшие в саванне, — которые, вразрез с зоологической правдой, обрели славное второе существование
Заслуга «Боба» Брейна, как мне представляется, — согласимся ли мы с его версией об одной большой кошке, о нескольких кошках или об ужасах вроде гиены-охотницы, — заключается в том, что он восстановил в прежних правах фигуру, чье присутствие постепенно все тускнело и тускнело с закатом Средневековья. — Князя Тьмы во всем его зловещем великолепии.
Не выходя на границы научной строгости (как, безусловно, это делаю я), он обнаружил явственные признаки грандиозной победы — победы, плоды которой нам еще могут пригодиться, — когда человек, сделавшись человеком, одержал верх над силами разрушения.
Ибо неожиданно в верхних слоях Сварткранса и Стеркфонтейна появляется он — человек. Он там хозяин, а хищников рядом с ним больше нет.
По сравнению с этой победой во всех прочих наших достижениях можно увидеть лишь множество излишеств. Можно сказать, мы — биологический вид на каникулах. Однако, как знать, не была ли то пиррова победа: разве вся наша история не стала поиском ложных чудовищ? Ностальгией по Зверю, которого мы потеряли? Мы должны быть благодарны Князю, который так любезно откланялся. Ибо первого оружия миру придется еще ждать примерно до 10 000 г. до н. э., когда мотыга Каина раскроит череп его брату.
34
Мы с Рольфом сидели за вечерней выпивкой, когда прибежала одна из медсестер Эстрельи и сообщила, что по радиотелефону позвонил какой-то мужчина. Я надеялся, что наконец-то это Аркадий. После всех моих солилоквий наедине с бумагой я стосковался по его хладнокровной, отрезвляющей манере разговора.
Мы оба поспешили в медпункт, но выяснилось, что на линии была женщина, а не мужчина: женщина с очень грубым голосом — Эйлин Хаустон из сиднейского Бюро аборигенного искусства.
— Уинстон уже закончил картину? — прорычала она.
— Закончил, — сказал Рольф.
— Ладно. Передайте ему, я приеду ровно в девять.
И положила трубку.
— Сучка, — прокомментировал Рольф.
Уинстон Джапарула, самый «значительный» художник, работавший в Каллене, неделю назад завершил большое полотно и теперь ждал, когда миссис Хаустон приедет его покупать. Как многие художники, он был щедрой душой и уже изрядно задолжал в магазине.
Миссис Хаустон называла себя «профессионалкой среди торговцев аборигенным искусством» и имела привычку объезжать поселения туземцев, навещая «своих»
На следующее утро Уинстон ждал ее, скрестив ноги, голый до пояса, сидя на ровной площадке рядом с баками из-под бензина. Это был старый сибарит с валиками жира, нависающими над его вымазанными краской шортами, и с огромным ртом, загнутым углами книзу. На его сыновьях и внуках лежала печать того же величественного уродства. Он по наитию приобрел темперамент и манеры Нижнего Западного Бродвея.
Его «полицейский», или ритуальный ассистент — человек помоложе, по имени Бобби, в коричневых штанах, — ждал поблизости: его задачей было проследить, чтобы Уинстон не выболтал никаких священных тайн.
Ровно в девять ребята заметили красный «лендкрузер» миссис Хаустон, показавшийся на взлетной полосе. Она вышла из автомобиля, подошла к собравшейся группе и грузно уселась на складной стул.
— Доброе утро, Уинстон, — кивнула она.
— Доброе утро, — ответил тот, не двинувшись с места.
Она оказалась крупной женщиной в бежевой «походной форме». Ее красная шляпа от солнца, будто тропический шлем, была нахлобучена на седеющие локоны. Бледные щеки, иссушенные зноем, сужались книзу и заканчивались очень острым подбородком.
— Чего же мы ждем? — спросила она. — Кажется, я приехала смотреть картину.
Уинстон потеребил шнурок в волосах и знаком велел внукам вынести картину из магазина.
Все шестеро вернулись, неся большой развернутый холст примерно 2 м 10 см на 1 м 80 см, — защищенную от пыли прозрачной полиэтиленовой пленкой. Они аккуратно поставили картину на землю и сняли пленку.
Миссис Хаустон моргнула. Я видел, как она сдерживает улыбку удовольствия. Она заказывала Уинстону «белую» картину. Но это, как я догадывался, превзошло ее ожидания.
Очень многие художники-аборигены любят использовать яркие краски. Здесь же было изображено шесть белых и сливочно-белых кругов, выписанных педантичными «пуантилистскими» точками, на фоне, цвет которого варьировал от просто белого до голубовато-белого и очень светлой охры. В пространстве, оставленном между кругами, виднелось несколько змееподобных закорючек одинаково светло-лилово-серого цвета.
Миссис Хаустон кусала губы. Казалось, можно услышать, как она прикидывает в уме: белая галерея… белая абстракция… Белое на Белом… Малевич… Нью-Йорк…
Она отерла пот со лба и собралась.
— Уинстон! — она ткнула пальцем в холст.
— Да.
— Уинстон, ты ведь не использовал титановые белила, как я тебя просила! Зачем мне платить за дорогие краски, если ты даже не прикасаешься к ним? Ты использовал цинковые белила. Это так? Отвечай!
Уинстон вместо ответа скрестил руки перед лицом и стал глядеть в образовавшуюся щелку, как ребенок, играющий в «куку».
— Так использовал ты титановые белила — или нет?
— НЕТ! — выкрикнул Уинстон, не опуская рук.