Трудно быть хорошим
Шрифт:
Перец, к сожалению, уже отбыл в Парис-айленд — по непонятным для нас причинам он решил пойти во флот. А жаль, празднества по поводу победы «Гетр» ему бы понравились.
В ту ночь, часов в одиннадцать, по всему городу взвыли сирены. Люди выскакивали на улицы в халатах, молясь и плача, оглядывали крыши, стараясь увидеть грибовидное облако до того, как оно разнесет город по кирпичику. Но оказалось, что это мэр Дайли, давний болельщик «Гетр», приказал включить сирены для пущего веселья.
Но Зигги подобного потрясения пережить не сумел. Стал заикаться на каждом слове. Рассказывал, что, услышав вой сирены, забрался в постель и почему-то вцепился в четки, оставшиеся еще со школьных времен. В ту ночь он намочил постель, и с тех пор это с ним приключалось еженощно. Мы с Диджо пробовали подбодрить бедолагу, но тщетно; дух его поддерживала теперь только книга Томаса Мертона «Гора в семь этажей», подаренная священником из приходской
— Приму обет молчания, — заикался он, — так что не волнуйтесь, если от меня долго не будет вестей.
— Молчание — не тот обет, которым можно удивить, — сказал я, пытаясь шутками выбить из него всю эту дурь. Но Зигги свое уже отсмеялся, и я пожалел, что дразню его.
Втроем мы направились к реке. Шли, как и прежде, мимо грузовых платформ и железнодорожных путей. Остановились на мосту Калифорния-авеню; с него видно сразу несколько мостов через реку и еще один, черный, железнодорожный, с которого мы некогда столкнули «шеви». Бродили всю ночь напролет, обходя памятные места: церкви, виадук, бульвар. Без машины я чувствовал себя опять мальчишкой. Это была последняя ночь Зигги, и ему хотелось погулять. Утром он намеревался уехать из дому и добираться попутными до Кентукки. Вот он стоит у обочины, махая плакатиком «На Гефсемани» проходящим по шоссе машинам. Ужасно не хотелось, чтобы он уезжал. Вспомнился вдруг сон Зигги про меня и Литтл Ричарда. Он, кстати, обрел себя в религии, стал священником. Так, во всяком случае, писали. Но не думаю, чтобы он принял обет молчания. В воображении моем рисовались самые нелепые картины. Я представлял, как все монахи, натянув клобуки, погружаются в размышления, и тут Зигги в полной тишине испускает вдруг душераздирающий пронзительный вой.
На другое утро он и вправду уехал. Мы с Диджо ждали писем, но так ничего и не получили.
— Наверное, обет молчания и на письма распространяется, — заключил Диджо.
Как-то зимой пришла открытка от Перца. На картинке — тропический закат над океаном, а на обратной стороне нацарапано: «Маловато красоты я за последнее время нарыл!» Обратного адреса не было, а так как родители его развелись и уехали, найти Перца я не смог.
Теперь все куда-то переезжали. После крупного скандала со своим стариком переехал и Диджо. Отец нашел ему работу на фабрике, где сам проработал двадцать три года. Но Диджо на работу не пошел, отец вернулся взбешенный и полез рвать ему бородку. Диджо оскорбился и переехал к старшему брату Сэлу. Тот только что вернулся с флота и жил в холостяцкой квартирке у Старого Города. Одно не устраивало — на выходные Диджо вынужден был возвращаться домой — Сэл нуждался в уединении.
Диджо, единственный из «Обветшалых», еще играл. Он все-таки купил гитару, правда, неэлектрическую. Увлеченно слушал старые царапаные пластинки с записями негров. Почти у всех у них имена почему-то начинались — «Слепой» или «Сынок». Диджо сподобился даже записать собственную пластинку, тонкую, как бумажный лист, 45-пятку, пахнущую ацетатом, пустую с одной стороны. Он раздарил ее всем окрестным барам, где собирались ребята из Кореи, уговорив барменов вставить пластинку в проигрыватель-автомат. В барах стало пустовато. Ребят из Кореи, таких, чтобы и пили и могли еще играть в бейсбол, осталось немного: завсегдатаи потеряли форму. Они просиживали часами, ведя нескончаемые дискуссии о бейсболе и играя в кости на выпивку. Раньше проигрыватели оглушали «Платтерами» и «Бадди Холли», теперь же их заполняли польки и мексиканские песни, подозрительно похожие на польки. Пластинку Диджо обычно ставили между Фрэнком Синатрой и Рэем Чарлзом. Диджо оставил и маленькую карточку с надписью «Джой де Кампо. «Женщина с жестоким сердцем"».
Такую вот песню он сочинил. Волосы у Диджо стали еще длиннее, вандейковская бородка разрослась, и он взял моду носить темные очки и варачи. [9] Изредка появлялся с какой-нибудь студенткой из колледжа Центрального Чикаго, где некогда сам учился в школе. Обычно это была блондинка с пышными волосами и испуганными глазами. Он приводил ее в «Эдельвейс» или «Карта Бланку» и заказывал парочку маленьких рюмок. Бармен или кто-то из завсегдатаев тут же ловил намек и спрашивал, а не поставить ли нам Р-5, и нажимал нужную клавишу. «Женщина с жестоким сердцем» гремела не хуже польки «Она слишком толстая», Диджо гнусаво подвывал, терзая три струны:
9
Варачи — мексиканская обувь наподобие сандалий.
Тут вдруг, несмотря на гнусавость исполнения, блондинку осеняло, что она слышит голос Диджо. Он смущенно признавался, что да, это он, и барабанил по стойке в такт песне, а я гадал, что, интересно, подумала бы девушка, услышав гениальное:
Заря вставала, У-y, у-у! Как больные старики, O-о, о-о! Играющие на крыше в кальсонах! A-a, a-a, a-a!Но вернемся к нашей Ветхости.
Словечко это окончательно исчезло из моей речи, после того как родители переехали в Бервин. Потом, несколько лет спустя, я, бросив работу, спрятался от мобилизации в колледже, и оно всплыло на обзорных занятиях по английской литературе. Может, я просто был настроен на «ветхость» больше, чем все нормальные люди. Занятия наши вел профессор, у которого были явные нелады с дикцией. Но тем не менее он обожал читать вслух. У него был оксфордский акцент, но, чем эмоциональнее он читал, тем явственнее различал я под внешней полировкой говор южного района Чикаго. Когда он читал Шелли «Песнь к защитникам свободы», мне послышалось, опять проскользнуло у него наше слово. Я полез в книгу: «…Сила, Надежда и Вечности свет… То память о прошлом, — в вас прошлого нет!»
На следующий день я сбежал с занятий и поехал на «Б» к парку Дуглас. Нахлынули воспоминания о прежних поездках из Северного района домой; мне представлялось тогда, будто рядом сидит Дебби Вайс. Теперь я мог вообразить, как виделся ей наш квартал — удивительно маленьким. Так удивляется человек, в зрелом возрасте заходя в свой старый школьный класс.
Я не был тут два года. Квартал теперь в основном мексиканский. Вывески над магазинами — испанские, но бары называются по-прежнему — «Эдельвейс», «Карта Бланка», «Будвайзер Лонж». С Диджо мы потерялись, но я слышал, что его забрали в армию. Обошел несколько баров, искал в проигрывателях «Женщину с жестоким сердцем», но, не обнаружив ее даже в «Карта Бланке», где вообще ничего не изменилось, сдался. Уселся там, взял рюмочку холодной «шеврезы» на дорожку и, слушая «Палому», глядел на солнечные просветы в пыльных деревянных жалюзях. Проигрыватель смолк, и в открытую дверь стали слышны колокола сразу трех церквей. Звонили несогласованно. Перекличка колоколов напомнила не раз снившийся сон, не вещий, как у Зигги, но все равно пугающий. Возвращаюсь я в свой квартал, все вокруг кажется знакомым до боли и одновременно чужим. Постепенно я перестаю узнавать окружающее и теряюсь. Знаю, что если побегу, ноги нальются свинцом, а если сойду с тротуара — провалюсь в пропасть. Потом подхожу к углу бара «Карта Бланка», такому родному, такому вневременному, слышу затихающий колокольный звон и буквально всем телом ощущаю тепло солнечных лучей. И чудится мне, будто снова я ненароком забрел в Официальную Зону Вечности и Надежды.
Норман Маклейн
«Твой братан Джим»
Перевел Св. Котенко
Впервые я толком заметил его под конец воскресного дня в бараке лесопромышленной компании «Анаконда» на Чернопятой речке. Он, я и еще несколько человек лежали по койкам и читали, хотя этим летним днем было в бараке жарковато и темновато. Прочие вели меж собою беседу, и мне казалось, что все тихо и спокойно. Как, прояснилось несколькими минутами позже, беседа велась касаемо «Анаконды», и поэтому, наверно, я не вслушивался, ибо лесорубы перебирали обычные свои жалобы на компанию: она распоряжалась их телом и душой, распоряжалась штатом Монтана, газетами, священнослужителями и т. д.; кормежка была скудная и заработки тоже, компания отнимала их назад, завышая все цены в своей лавке, а делать покупки приходилось только там, средь лесов больше негде. Что-то в этом роде люди и говорили, поскольку внезапно я услышал, как он нарушил тишину и покой:
— А ну заткнитесь, сучьи невежды. Кабы не «Анаконда», вы бы все с голоду перемерли.
Поначалу не было полной уверенности, услыхал ли я и произнес ли он это, но оказалось вправду так. Ведь стало уж вовсе тихо, все глядели на его мелкое личико и крупную голову на мощном торсе, прикрытую локтем в изголовье койки. Вскорости то один, то другой начали подниматься на ноги, а поднявшись, исчезать в солнечном свете по ту сторону двери. Ни один из поднявшихся слова не произнес, а это был лесопромышленный барак и люди тут были крепкие.