Тщеславие
Шрифт:
Глава 13
Мама свою угрозу все-таки выполнила и к концу сентября перебралась к нам.
Сначала это выглядело вполне безобидно: сессия, мол, тебе учиться надо, а у меня сейчас отпуск, как не помочь? Но прошла сессия, и еще месяц после сессии, по вечерам уже крошило снегом, деревья стояли нагишом, а она и не думала возвращаться к себе. Уедет на пару дней, а потом глядишь — тянется обратно, в каждой руке по неподъемной сумке: смотрите-ка, что я вам привезла, а вы-то не цените меня, ну ничего, я буду выше этого, не для вас, для девочки моей стараюсь, для Юлечки!
Герман, понятное дело, готов
Так и повелось — Герман зубами скрипит, а мама, чуть что, — в слезы. И к Юльке меня подпускать перестала, дабы свою необходимость показать. Ты, мол, читай, тебе читать надо, а я уж как-нибудь сама. Тяжело мне, конечно, да что поделаешь? Из тебя, Наденька, и жена никакая, и мать никакая.
А Герман каждый Божий вечер спрашивал: «Мама твоя когда уедет?» И ответить на этот вопрос было мне крайне затруднительно.
Жила — как в сауне. Обстановка жаркая, сквозь пар ни хрена не видно, а по квартире носится:
— Неужели трудно помыть ботинки! Обнаглели! — Это, конечно, мама ворчит. Причем ворчит на всю квартиру. Так, чтобы провинившийся Герман (а ведь это именно его ботинки стоят в неположенном месте, сплошь заляпанные жирной осенней грязью) обязательно услышал и осознал, как он виноват. А в ответ несется полумат-полувой, какой-то нечленораздельный, но устрашающий звук, и звук этот тоже весьма и весьма громок — пусть и теща осознает, что Германовы ботинки — не ее собачье дело.
…Они не разговаривают друг с другом. Им незачем. Ведь в доме есть еще я, жена и дочь Надя, некий буфер обмена, через который они качают друг о друге любую информацию. А Юлька стала нервничать и постоянно просится на ручки, она уже не засыпает без долгого укачивания. Она постоянно похныкивает во сне. Мне приходится вскакивать по десять раз за ночь и бежать в детскую, откуда гонит меня наша заботливая бабушка Вера. Она привидением бродит по комнате — от окна к двери и обратно — в измятой ночной рубашке, с распущенными по плечам седыми волосами, с сонной Юлькой на руках, и вместо колыбельной шепчет ей в розовое ушко: «Да когда же ты заснешь, черт тя дери! Невыносимый ребенок! Господи-Господи, да за что мне это?!» А мне через плечо бросает: «Ну, чего пришла? Спала бы. А я уж тут как-нибудь… такая, видно, моя доля…» Как будто я могу спокойно заснуть под Юлькин плач! В результате у меня постоянно болит голова, у мамы постоянно болит голова и у Германа постоянно болит голова, мы все трое надоели друг другу до смерти и все трое хронически не высыпаемся, но мама — крепкий орешек, она и не думает сдавать свои позиции около Юльки, я виновата, ах как я перед ними виновата: перед мамой в том, что не слушаюсь, перед Германом в том, что не могу приструнить свою не в меру активную маму, а главное — перед Юлькой, она-то, бедная, за что мучается уже сейчас?
Ей же еще и года нет… Знаешь, Слава, как мне тяжело с ними? Не знаешь, слава Богу, и знать тебе не надо, ты привык быть счастливым, ты радоваться привык, и ты правильно сделал, что не связал свою жизнь со мной, я имею престранное свойство притягивать неприятности разных степеней тяжести, я сама виновата, я всегда виновата — во всем, перед собой и перед ними, и неизвестно, перед кем виноватее, перед ними или перед собой. Спасибо, Слава! Спасибо за то, что ты так часто мне снишься, ты говоришь со мной хотя бы во сне, а они… они никогда не говорят со мной,
— Надя! Надя? — Мама и Герман склонились надо мной оба, и лица их были встревоженными.
— Очнулась, слава Богу! — облегченно вздохнула мама и, ловко отвернув ворот футболки, подсунула мне градусник. А потом, предвосхищая мой вопрос, объяснила: — Врач сказал, что это грипп такой. А у тебя после родов организм ослаблен.
— И давно я так? — спросила я.
— Да нет. Это у тебя ночью началось, как заснула. Часа через два. Ты прости меня, доченька, это я виновата. Если б ты за мной по дождю не бегала, то и не простудилась бы, я…
— Мама, пожалуйста, не надо! — перебил ее Герман. — Иди к себе, я сам с ней посижу.
И мама (о чудо!) послушно вышла из комнаты. Что-то было неправильно в этой фразе. Но что? Мне послышалось? Или Герман действительно назвал тещу мамой? Быть того не может! От удивления я даже приподнялась на подушке.
— Лежи, лежи? — скомандовал Герман, опрокидывая меня обратно на кровать. — Врач велел не вставать дня три, а то осложнения будут!
Я повиновалась. А про себя подумала: «Да, ради этого стоило заболеть. Может, скандалить перестанут».
— Слушай, я и не знал, что ты такая тщеславная, — сказал мне Герман.
— Почему? — не поняла я.
— А ты, когда бредила, все время только и повторяла: слава, слава…
От этого заявления все у меня внутри похолодело. Я зажмурила глаза и сделала вид, что смертельно хочу спать. Пробормотала Герману:
— Ты иди, мне уже лучше… — И спиной к нему повернулась. Через мгновение услышала, как дверь за спиной хлопнула. «Вышел!» — подумала я с облегчением и действительно заснула.
Болела недели три с переменным успехом. Температура держалась по нескольку дней, потом падала, но через некоторое время поднималась снова, и меня общими усилиями загоняли в постель. Голова была точно ватой набита, причем не обычной стерильной, из воздушного хлопка, — это была плотная и очень-очень колючая стекловата, в детстве мы такую на стройке воровали с Максом, а потом у нас долго чесались руки, и получили мы от родителей отменнейший нагоняй.
А мама с Германом ничего, притихли, точно и не ссорились никогда. Он ей: «мама», она ему: «сыночек». Словом, полная идиллия. И все бы было хорошо, вот только Юльку мне показывали лишь на расстоянии, чтобы она, не дай Бог, не заразилась.
К началу декабря я оклемалась. Мне разрешили поиграть с Юлькой.
Я была в восторге. Юлька тоже. Возились мы, возились, дурачились, играли в «по кочкам, по кочкам…» и в «сороку-сороку». Она, оказывается, уже садиться пыталась сама. Забавно это у нее выходило. Сядет бочком, подопрет себя одной, рукой, чтобы не завалиться, а второй — игрушки перебирает и в рот тащит. По подбородку течет — зубы режутся, а Юлька сидит себе счастливая и довольная, и рот у нее до ушей. Еще бы, такую погремушку огромную почти целиком туда засунула!