Твари в пути
Шрифт:
Бел-Гамидина не радовали, но наоборот, злили густые сиреневые и сапфировые, темно-зеленые и цвета апельсиновой корки облака дыма, которые клубились в воздухе Зала Отдохновений. Его раздражали эти сложнейшие сооружения стеклянных сосудов, состоящие из колб, чашек и блюдец, достигающие высотой нескольких футов. Из них торчали переплетенные, ползущие по дорогим коврам, диванам, подушкам и пуховым валикам трубки. Волшебное варево в недрах кальянов бурлило, но оно распространяло вокруг себя не тепло, а холод; широко разъехавшиеся в улыбках губы отсеивали не веселость шуток, а злобу насмешек. Эти губы, над которыми нависали усы, а из-под которых, в свою очередь, стекали водопады бород, злословили на него, Бел-Гамидина. Их яд был так горек и обиден, что несчастный не замечал ни серебряных
— Вы поглядите на его сутулую спину! Даже верблюды, эти великолепные животные, могли бы позавидовать спине нашего наимудрейшего и наикрасивейшего родственника! — голосом, полным рахат-лукума, облобызал слух всех присутствующих в Зале Отдохновений средних лет мужчина с треугольной белой бородой — лунный перелив расчесанных прядей выдавал в нем чистокровного асара. На его голове красовался алый тюрбан с золотой каймой.
Со всех концов комнаты раздался дружный смех.
Спина Бел-Гамидина согнулась еще сильнее. Ее не смогли бы распрямить даже мягчайшие диваны, в которых можно было утонуть, как в бассейне.
— Вы только поглядите на его мохнатую шкуру! На ее цвет! — поддержал игру другой родственник Бел-Гамидина, худосочный асар с раздвоенной бородой и в высоком, узком темно-синем тюрбане. — Я бы отдал все сокровища моего рода, только бы повесить на стену такую шкуру, как у нашего немерзнущего родственника!
Из уст окружающих сорвались очередные клубы разноцветного дыма и разноголосый смех.
Бел-Гамидина жгло изнутри. Ему казалось, что по нему топчутся… Что ж, в каком-то смысле так оно и было. Под его шкурой, полностью покрытой густой шерстью цвета пальмового листа, пылала ярость, и даже небольшие фонтаны, установленные по углам зала Отдохновений, чтобы охладить его, не смогли бы пригасить ее.
Его болящее во всех суставах уродливое тело, которое ему дали взамен настоящего, того, в котором он появился на свет из чрева матери, он ненавидел всей душой, он был мерзок сам себе до крайности. Бел-Гамидин сидел, сильно вытянув шею и смотря прямо перед собой, чтобы даже краем глаза не поймать взглядом собственные плечи, руки, ноги или брюхо. Его новая шея не была предназначена, чтобы ее вытягивать, — она была короткой и широкой, но он все равно ее тянул и тянул, как кувшин из колодца. Его приводил в ярость сам вид его родственников, поэтому он сидел к ним спиной, глядя сквозь тонкие просветы в резной решетке окна на внутренний двор Алого дворца. Бел-Гамидин пытался вдохнуть аромат розовой воды в фонтане, свежесть ветерка, шевелящего листья лимонных деревьев, пытался уловить тоненькие голоски заводных игрушек, которые где-то там, в мягкой тени сада, звеня суставами, выплясывают для Аль-Энеги, любимой племянницы Алон-Ан-Салема. Бел-Гамидин хотел туда, и его новое тело было с ним согласно в этом порыве, его тянуло в этот сад, будто арканами ловцов удачи. Его новое тело более подходило для деревьев и ветвей, для крон и листьев, чем для душных, задымленных каменных комнат. А еще этого невыносимого общества. Но ему нельзя было покидать родственников во время послеполуденного отдыха — это был один из законов Алого дворца.
Бел-Гамидин был обезьяной. Зеленой обезьяной. Это было наказание, которому подверг его Алон-Ан-Салем, дальний и ненавистный родственник, под чьим кровом он жил. Великий визирь Ан-Хара и прочие члены его семьи считали и говорили, что Бел-Гамидин еще легко отделался, и ему д`oлжно каждое мгновение своего жалкого существования восхвалять бесценную щедрость и снисходительность его добрейшего мудрейшества, поскольку за подобный дерзкий, предательский и ужасный проступок мучительная смерть в яме со скорпионами была целиком и полностью заслуженной. Но великий Алон-Ан-Салем не отнимает жизнь у родственников, он не проливает в пески их кровь, даже если в ней общего с его кровью одна капля. Проступок же Бел-Гамидина заключался в том, что он полюбил прекрасную племянницу хозяина Алого дворца, кареокую Аль-Энеги. Именно
Вот и в тот день, о котором идет речь, Бел-Гамидин терпел унижения и задыхался от кальянного дыма, когда вдруг из коридора раздался какой-то шум, из-за чего даже муж его сестры, черед которого был придумывать шутку, запнулся на полуслове.
В следующее мгновение в зал Отдохновений с криками и ужасающим ревом стремительно ворвались два человека. Один из которых был белокожим, а другой…
Родственники великого визиря Ан-Хара в первую секунду застыли от неожиданности и ужаса на своих пирамидках из подушек с кальянными трубками в зубах, но белокожий чужак с ходу рубанул мечом по столу, расколов сделанные из воска и покрытые эмалями фигурки свечных шахмат, а чернокожий великан раскрутил в воздухе над головой огромный ятаган, дополнив свое действие зловещим хохотом. Этого оказалось достаточно, чтобы все присутствующие бросились кто куда, главное, чтобы подальше от этих двух безумцев, с криком: «Бергары!!!».
— Трусы! — прогремел Аэрха, глядя вслед теряющим курносые туфли на бегу вельможам. — Недостойные быть мужчинами!
— Может быть, это евнухи? — улыбнулся Ильдиар де Нот, оглядывая зал Отдохновений.
— Верно! Целый дворец евнухов! — захохотал Аэрха, опуская голову в каменную чашу углового фонтанчика и тем самым освежаясь; смех под водой превратился в бульканье. — И главный евнух — Обезьяний Шейх! Если их султан узнает…
— Уж мы позаботимся, чтобы узнал, — пообещал Ильдиар, разглядывая учиненный их появлением погром: убегая, вельможи опрокинули несколько столов и раскидали бесчисленное количество блюд. — Не желаешь ли подкрепиться, благородный Аэрха?
— Великая глупость — не съесть плод, сорванный с ветки! — Великан подхватил с низкого резного столика огромное блюдо, заставленное зефиром, и просто наклонил его в широко раскрытый рот. Не менее двух дюжин перламутровых пирожных исчезло в нем без остатка.
Ильдиар де Нот не отставал — взял в руки виноградную гроздь размером с добрую телячью ногу и начал жадно обрывать зубами ягоды, заедая их рахат-лукумом.
— Эхо от наших голосов уже вырвало из барханов корни этого дома? — с набитым ртом поинтересовался Аэрха.
Ильдиар не ответил — он даже престал жевать, вдруг поняв, что в зале они с бергаром не одни.
— Что это такое? — Ронстрадский паладин не мигая глядел в два звериных глаза на уродливой морде зеленой обезьяны, с любопытством их разглядывающей. Странно внимающее каждому слову существо сидело у окна на выстеленном ковром подоконнике.
— Всего лишь зеленая обезьяна, — пояснил Аэрха. — Как говорит пустынная поговорка: «Если обезьяна не укусила тебя, не обращай на нее внимания»… Любимец Обезьяньего Шейха, наверное.
На эти слова зверь искривил выступающие вперед губы, обнажились желтоватые клыки и зубы. Кажется, обезьяна усмехнулась. «Любимец…».
— Скажи мне, Аэрха, — проговорил паладин, пытаясь уловить, понимает ли его слова зеленая обезьяна, но, должно быть, ее больше ничего не интересовало, кроме собственных обезьяньих мыслей, — почему ты помогаешь мне? Почему отправился, рискуя жизнью и вновь обретенной свободой, в Алый дворец вместо того, чтобы исчезнуть в песках?
— Каждый, кто когда-либо встречал Обезьяньего Шейха, — начал бергар, развалившись среди шитых подушек, — хранит в сердце для него слова, которые должны быть непременно вложены в его уши. Рожденный в Полдень ничего не боится. Он не боится неволи, но более того он не боится свободы, которая во стократ ужаснее, так как рисует в наших глазах миражи противоречивого будущего. Аэрха не боится смерти, не боится жизни — он был рожден в полдень, а скорпионий час — самое жестокое время в пустыне. Слова, которые Аэрха хранит в сердце для Обезьяньего Шейха, заслуживают того, чтобы он их услышал. Ведь он говорит вещи, которых нет. И мой брат может быть жив. А еще… — бергар усмехнулся, — тот, кого вы называете сильномогучим духом, попал к тебе в услужение, маленький белый человек, а он — мой единственный друг уже многие годы. Наши с ним пути связаны нитями фаланг.