Твердь небесная
Шрифт:
Получил свою долю сала и взвод поручика Алышевского, в котором состояли Мещерин с Самородовым. Солдаты расположились на камнях позади окопа и принялись чистить свои трехлинеечки, которые действительно не знали у них уходу уже довольно давно.
Сам поручик, неизменно печальный, задумчивый, как будто всегда чем-то расстроенный, прогуливался поблизости. Он был человеком с юношески обостренным честолюбием. Ему вечно казалось, будто его недооценивают, не видят его выдающихся достоинств. Раним и обидчив Алышевский был в высшей степени болезненно. И, натурально, имел обиды на целый свет. Он обижался даже на солдат. Бывало, случалось ему взыскивать с кого-то из своих подчиненных, – он тогда близко подходил к провинившемуся, в строю ли тот стоял или находился где-то вне строя, заглядывал ему в самые глаза своими печальными глазами
Вот и теперь взводный, распорядившись солдатам чистить и смазывать винтовки, сам ходил поодаль, как отверженный всем миром, и полным страданий отрешенным взглядом блуждал по окрестным сопкам, не замечая их, скорее всего.
– Наш-то опять не в духе, – вздохнул Матвеич. – Все мается, болезный.
– Безрученко, ты, что ли, не угодил чем? – спросил Мещерин у денщика Алышевского – Безрученко, непроворного молодого солдата, но как раз очень подходящего меланхоличному поручику: он был абсолютно безответен, на редкость уважителен и терпелив, к тому же родом горожанин и немного умевший грамоте.
– Моя вина. Что скрывать… – признался Безрученко. – Сами посудите, они давеча мне говорят: чует мое сердце, Тихон, убьют меня нынче. А я им отвечаю: может, еще не убьют, ваше благородие, а только что ранят. Так они на меня сразу и осерчали. И дураком обозвали.
– Дурак ты и есть, – подхватил Васька Григорьев. – Надо было сказать: конечно, убьют, вашродь, непременно убьют, вас ждет геройская смерть – на японском штыке. Вот уж угодил бы ты ему. А ты – ранят! Это неинтересно. То ли дело – на штыке! Или снарядом накроет. Красотища! Одно удовольствие. Сейчас бы ходил наш взводный гоголем, нос кверху.
– Ну довольным, положим, он все равно б не был, – серьезно заметил Самородов. – Такая уж натура.
– Да-а, поди-ка угоди на него… – согласился Матвеич. – У нас в деревне вот тоже был один такой маетный. Сенькой Пробкиным звали. Все, бывало, не по нем. Мы, к примеру, вечерами давай песни петь всею деревней, а он сторонится. И плясать не выходит со всеми – не нравится. В церкви, и в той стоит где-нибудь особо. Вот так же, как теперь их благородие наше. Что за человек?! Как у нас говорят, ни с чем пирог. Только что и любил – охоту. Тут уж он первым мастером слыл. Ружьишко у него было. Плохонькое, правда, – одностволочка. Да куды ему лучше? Подстрелить, там, каку птицу лесну – перепелку, рябчика ли – и тако сгодится. Вот он возьмет обычно с собою краюшку, огурчиков тройку, да и ну в лес завьюжит со своим ружьишком. И ходит там целый день один, ходит. Так и жил. Ему к тридцати подвигалось, у однолеток дети уже отцам помощники, а у его ни жены, ни семьи. Только что мамаша-старушка. Да и откуда возьмется-то жена, скажем, или еще кто, когда он от девок прятался, что зверок пугливый. Матушка его сватала раз, другой, да ничего не вышло – отказывали им всегда. Мы, право дело, думали, так парню байбаком и оставаться всю жизнь. Но, представьте, влюбился-таки наш Сеня. Жила у нас на хуторе, возле леса, одна вдовая – бойкая, я вам доложу, бабешка. Маланьей звали. Мужу нее на зиму уезжал в город, как обычно, и кака-то хворь с ним там приключилась: с животом что-то вышло. Сделал ему операцию дохтур. Сперва разрезал живот, потом зашил. В точности, как здесь, на войне, раненым. Все, вроде, честь по чести. Он уже и поправляться начал было. Но вы же знаете: они, дохтуры эти, вечно в животе чего-нибудь позабудут – ножницы или еще что. Не доглядят – так и зашьют с ножницами. За ними же глаз да глаз нужен. Так и этому мужичку зашили по недосмотру ножницы. Он день лежит – ничего, второй – еще лучше. Ну, думает уже, наверное, вставать ему скоро на ноги. И надо же такому выйти: как-то ночью он
– Не может быть! – воскликнул Самородов, чтобы подразнить Матвеича.
– Истинный крест. Верно говорю. А дело-то вот како вышло. Отправился, как обычно, наш Семен в лес пострелять какой дичины и встречает там Малашу. Она тоже пошла с дитем грибков набрать. Он ее увидел, оробел знамо, да и ну деру куда поглуше. Только что отошел, слышит – малый позади завопил вдруг не своим голосом, будто режут. Знать, случилось чего! Сенька бегом назад. И чего же видит только: стоят Малаша с дитем под елкой, а к ним медведь подступается, ростом в полторы сажени. Кинулся Сенька на выручку, встал между ними и медведем, да и выстрелил. В небо. Мишка испугался и убег. Малаша после спрашивает: ты чего же не в медведя-то стрелял? А ну как он не испугался бы?! Так Сеня говорит: да разве можно в мишку-то? Это ж все равно как в человека. Подивилась Маланья на чудного да и зазвала к себе погостить. Так на хуторе у ей он и остался. И – не поверите! – совершенно переменился человек с тех пор. Этаким степенным сделался. То от народа бежал. А теперь сам идет к людям со своего хутора, дельные разговоры заводит, советует что другим или сам совета у кого спрашиват. Вот чего семья с человеком может сделать. Это совсем не то, что одинокому по свету мыкаться.
– Может быть, ты предлагаешь, Матвеич, нам женить взводного? – спросил Васька Григорьев.
– Где ж тут женить, – как всегда серьезно стал объяснять Матвеич своему вечному насмешнику. – Женить не выйдет теперь. А вот помочь ему, например, подвиг совершить какой – вот было бы дело. Глядишь, и он бы остепенился, вроде нашего Сеньки Пробкина.
– Братцы! – воскликнул Самородов. – Давайте сделаем что-нибудь такое, за что его бы пожаловали крестом.
– Так давайте, ежели кто возьмет в плен японского офицера, ему и отдадим, – предложил молодой солдат Филипп Королев. – Дескать, это он взял.
– Офицеру за это может еще и не полагается креста, – заметил известный в роте скептик Кондрат Тимонин. – Это солдатам за пленного офицера дают Георгия.
– А я вообще что-то не слышал, чтобы офицеры брали в плен кого-нибудь, – отозвался унтер Сумашедов. – Солдаты обычно пленных берут. Офицеры не для того на войне.
– Да, тоже верно, – согласился Мещерин. – За что же они тогда кресты получают? Ведь не даром же?
– А вон ротный к нам идет, никак, – сказал Васька Григорьев. – Матвеич, спроси у него, будто невзначай: за что офицеру крест полагается?
– Да про Куроки спросить не забудь, – подсказал Матвеичу еще Самородов. Они переглянулись с Мещериным и тотчас опустили головы, чтобы не показывать своих улыбок.
Штабс-капитан Тужилкин делал обход роты: наставлял солдат и давал указания субалтернам перед боем. С ним шел верный Игошин с каким-то кульком в руке. Алышевский, отбросив свою гипохондрию, поспешил навстречу ротному командиру, отрапортовал ему, как полагается, и они вместе подошли к расположившимся на камнях солдатам.
– Смирно! – выкрикнул унтер Сумашедов.
Все разом вскочили на ноги, побросав разобранные винтовки.
– Отставить, – распорядился Тужилкин. – Продолжать чистить оружие. И побыстрее! На позициях, под самым носом у противника, этим вообще не полагается заниматься. Да уж делать нечего. Не с ржавыми же винтовками в бой идти. Сала всем хватило?
– Где там, вашродь! – ответил Васька. – Раздали-то – на один жевок. Проглотили – не заметили. Еще бы по кусочку добавили, что ли.
Тужилкин усмехнулся. Это его сало сделалось предметом солдатских шуток во всех взводах.
– Ну тебе, Григорьев, я знаю, винтовка вообще ни к чему, – сказал ротный. – Ты одним штыком или голыми руками разгонишь всех японцев.
– А что? мы можем! – задорно произнес Васька.
– Знаю, что можете. Вы все можете, когда захотите. Вот вам, как лучшему взводу, приз. – И Тужилкин кивнул Игошину.
– Держите, ребята. – Игошин протянул свой узелок унтеру Сумашедову. – Сальца вот осталось малость. Да это уж не на винтовки, кушайте на здоровье.