Твои ровесники
Шрифт:
Он сидел, согнувшись широкой спиной, и не мог взглянуть на столпившихся вокруг мальчишек. Они стояли молча поодаль.
Летней ночью Иван Андроныч увидел в переулке лошадей, обругал Артамонову:
— Опять не всех собрала.
Пошел к избе Поздняковых. Нашел во дворе хозяйку. Она ждала, когда картошка в чугуне сварится. Между сложенными на земле кирпичами догорали головешки. Когда проходил мимо брички, распряженной у ворот, беззлобно чертыхнулся: «Баба она баба и есть… Хомуты не занесла. А как ночью дождь…»
Чтобы не
— Хозяйка спит, нет?
Позднякова оглянулась.
— Ты что, девка, лошадей-то на ночь на дороге бросила, в табун не свела? Не сама — парнишку бы попросила. У лошадей бока к утру западут. Так они у тебя бороны до обеда не потянут. Я Артамонову пичужу. А она их по деревне за ночь не соберет… Ее тоже надо понять: со слезами живет, и права, что обижается. Давай-ка, девка, думай…
Ушел. Не стал ждать оправданий. Утром посоветовался с председателем.
— Давай поставим конюшить парнишку.
— Какого?
— Я тебе сказывал… Авдотьи Журавлевой малого. Справится. Что ему на коне… Проскочил верхом, собрал табун и на луга. Что ж что ночью? Сейчас одна заря не ляжет, другая занимается — стемнеть не успевает.
— Избоится ночью… Нельзя такое узаконить. Безответственно это. Не гуманно… Как что случится с ним, кто нам простит взрослым?
— Мягкотелый ты, председатель. Дальше своей жалости загляни. Что за ней? Коней заморим — чем убираться будем? И хлеб не с тебя одного, а со всех нас спросят. Пошлю я малого — в этом выход.
— С Артамоновой еще поговори.
— Сам говори. Меня на ее порог ноги не поднимают. Посмотри, она малую девчонку на ночь одну оставляет. Вот где гуманность…
Нарымский вышел из себя:
— У нас в крестьянстве, у нас в крестьянстве!.. Он, ваш крестьянин, спартанец, что ли?
А вечером сам ходил к Журавлевым, с Петькой разговаривал. И Петька погнал колхозных лошадей пасти в ночное.
Деревня словно ожила, как при хорошем дожде. Угнетала сушь, давило пыльное небо — и разрешилось дождем. Можно и передохнуть, и отдаться дождю, и поверить в его добро, и понять, что еще все будет хорошо.
Так и восприняла Журавлева деревня, топот его коня.
Он наполнил улицы детским возбуждением, радостной взрослой руганью, хлопаньем бича и тем давно привычным, летящим гулом копыт, которого не хватало для полного дыхания взрослых. Даже грубые окрики мальчишки, брошенные коням на темных улицах, непонятно когда и от кого усвоенные, одаривали мимолетной радостью.
Его фигурка на коне, проносящаяся меж темного частокола плетней на вечереющем небе, как налетевший ветер, заставляла оглядываться, чтобы хлебнуть свежей струи.
Обременительная и ответственная обязанность взрослых — ночная пастьба лошадей — была для Журавлева не работой, а ненасытной игрой, возбуждала азарт общим и добрым вниманием взрослых.
У Журавлева был теперь свой конь, за ним закрепленный, узаконенный решением правления. Журавлев лелеял его. Не отпускал целыми днями от себя, пас в огороде на пырее, который раньше мать выкашивала
К узде нашил бляхи, вырезанные из консервной банки. Начистил металлическую оправу на старинном седле. Бич выпросил у старухи Новоселовой: плетенный из шестнадцати ременных лент, тяжелый, круглый с металлическими кольцами. За это ей с колхозного двора конского навоза привез для грядок. Бич с гладкой ручкой и волосяным концом. Стоит хлестнуть им, он, пробежав по траве, лопается оглушительным хлопком, и долго оседают мелкие волосяные хлопья.
Как только садилось солнце, Журавлев выходил к своему коню, привязанному у ворот. Выходил в старых ботинках на голую ногу: ноги в неполно зашнурованных раструбах ботинок болтались, как цыплячьи. Из-под кепки, напяленной на голову, выбивались волосы, будто кепка была надета давно и из-под нее проросли упругие патлы. В расстегнутой рубашке. Садился в седло. Конь задирал голову, выскакивал на дорогу.
На задах огородов уже собирались лошади, остывали от седелок и хомутов, хватали траву и мотали головами. Нехотя трогались, заслышав Журавлева, сбивались и сворачивали на дорогу. Стекали по крутому спуску за деревню в луга, через исток, в сумрак крушины и тальника. Затухал глухой топот табуна далеко у Ини, блестевшей в кустах.
Потом долго в деревне ничего не было слышно.
Димка проснулся, выскочил на крыльцо — все на улице было свежим, ничего не успело нагреться. Сразу ушел сон. Димка похлюпался у жестяного рукомойника, прибитого на стенку сеней, и побежал под крышу.
Начинался день, и Димка переполнен радостью, которая всегда его ждала. Каждый день что-нибудь ему приносил.
Надо успеть. Скоро придут друзья: они от него ждут выдумки, а дождавшись, живут ею шумно и азартно.
Удивляется Димка неожиданному озарению, рождавшемуся так просто в нем. Оно формировалось в конкретное понятие и возбуждало.
Как же он этого не знал? И никто не знал… Не подсказывали, а само вот только сейчас пришло. Оно было около, в воздухе. И сейчас живет перед глазами. Только сделать…
Отпилить чурбачок. По краю канавку сделать для шнура, как на втулке у сортировки, а по четырем сторонам вдолбить лопасти, выстругать их все одинаковые.
Димка видит, как тонкие, почти прозрачные, деревянные лепестки, вбитые ножками в косые колодцы, развернулись в сторону втулки, вращаясь, ребрами всасывают воздух, а сзади упруго заваливается трава.
Ленька Ларин выскакивает под струю, хохочет и ловит ее лицом и руками. Рубашка облепила живот, трепещет сзади.
— Чинно, — выкрикивает он. — Не могу устоять!
Крутить лопасти будут они железным колесом от конских граблей. Когда его прикатили от колхозной кузни, Ленька Ларин руками и ногами распирал колесо изнутри, уцепившись за спицы, а Димка катал его по двору, Ларин в нем переворачивался как распятый.
Колесо от граблей между столбами надо поставить. Рукоятку деревянными клиньями закрепить. Натянуть шнур. И зашелестит пропеллер: только ветряной круг обозначится.