Творчество и критика
Шрифт:
Когда умер Д. Мережковский? Или он был изначально мертв? В самых первых его книгах есть еще хоть словесные порывания к жизни; он восклицал тогда-
Здравствуй, жизнь и любовь, и весна (I, 125).Он хотел тогда бороться, действовать, жить (I, 73); он убеждал себя и других-
Жизнь люби, — выше нет на земле ничего ……………………………….. Есть одна только вечная заповедь-жить… (Ш, 14).Ему хотелось всей полноты жизни-«всей дивной музыки аккордов мировых» (I, 15,-какая банальщина!). Но тут-же какой-то черный жук-могильщик вел в его душе свои подкопы, протачивал его душу, отравлял ее:
Тишь и мрак в душе моей: Ни желаний, ни страстей. БледныхВ первом, втором и третьем томе его стихотворений (1883–1895 г.) словно присутствуешь при борьбе живого человека с каким-то упырем, который высасывает из него кровь. И мы слышим, как живой человек кричит: «пока есть капля крови в жилах, я слишком жить хочу, я не могу не жить!» И тут-же-слабость, изнеможение, сознание, что грозят «дни, месяцы, года тяжелой, мертвой скуки» (I, 52). И, наконец, признание:
Ты сам своей души безжалостный палач! Порой ты рвешься в даль, надеждой увлеченный, Но воля скована тяжелым, мертвым сном: Ты недвижим, — как труп, в бессильи роковом, Ты жив, — как заживо в могилу погребенный. Хотя бы вечностью влачился каждый миг, Из гроба вырваться на волю не пытайся… (I, 33).Гробовой червяк все больше и больше протачивает душу Д. Мережковского. В стихах появляются его эпитеты, единственные принадлежащие ему-и мы знаем, что эти эпитеты-«мертвенный» и «могильный» в разных комбинациях: мысль его уже направлена в эту одну сторону. «Синее небо-как гроб молчаливо»; «в сияньи бледных звезд, как в мертвенных очах-неумолимое, холодное бесстрастье»; «мертвенное небо»; «как из гроба, веет с высоты»-все это у Д. Мережковского свое, незаимствованное (I, 96-101). И хотя не один еще раз вопил жадным голосом Д. Мережковский: «жить, жить!», но голос этот становился все слабее и слабее; ему, как чеховскому Чебутыкину, становилось «все равно»: он чуствовал, что «все замерло в груди… Лишь чувство бытия томит безжизненною скукой» (I, 99). Призывы жизни становились для него мучительными:
Пощады я молю! не мучь меня, Весна, Не подходи ко мне с болезненною лаской И сердца не буди от мертвенного сна Своей младенческой, но трогательной сказкой. Ты видишь, как я слаб, — о, сжалься надо мной! Меня томит и жжет твой ветер благовонный. Я дорого купил забвенье и покой — Оставь же их душе, страданьем утомленной… (I, 101).Мертвое, гробовое, могильное-победило в душе Д. Мережковского. Ему становятся противны леса, «где буйный пир весны томит его тревогой, где душно от цветов, где жизни слишком много»… (какое признание! — см. I, 94); он уходит к морскому берегу, «где перед ним бездушная краса»… Бездушная краса, это-море! Он уже не видит в говоре волн жизни, там для него «все-движенье, блеск и шум, но все — мертво»… Иногда он молит-молит ласточек научить его «жизни крылатой, жизни веселой» (III, 20), но тут же покорно складывает руки и устало продолжает умирать (см. его «Усталость», III, 43):
Привет тебе, ночная тень! Я жду с улыбкою блаженной, Я рад тому, что жизнь пройдет… (III, 46).Он начинает воспевать счастье-не мыслить, негу-не желать; он продолжает видеть «в сердце безбурном, в небе лазурном-вечный покой» (III, 63, 64). Ведь это уже погребальная песнь, похоронное пение… «Чем больше я живу-сознается этот мертвец русской литературы — тем призрачнее мир, страшней себе я сам»… (III, 75). Неужели-же он понимал, чем он может быть страшен и себе и всему живому?.. Вряд ли: в автобиографической поэме он, сознаваясь в своей мертвенности («тревоги страстной, бурной и весенней я не люблю- душа моя полна и ясностью, и тишиной осенней… О, вечная, святая тишина»), в то же время прибавляет о своей жизни:
Тому, кто хочет слышать, расскажу: Живым-живое сердце обнажу… (IV, 175).Он считает себя «благородным любителем увядания, предпочитающим старость-молодости, вечер-утру и неизменяющую осень- лживой весне» (X); он хотел бы думать, что и от его произведений «веет этим благоуханием осени», не чувствуя, что не благоухание осени, а трупный запах веет с его страниц… Настал, наконец, момент-его установят будущие биографы Д. Мережковского-когда пришел упырь и выпил последние капли теплой его крови. И всеми своими произведениями он обнажает перед живыми людьми свое мертвое сердце.
Он чувствовал
Важно, однако, самое желание Д. Мережковского-воскресить своего мертвого героя. Так поступает он во второй своей поэме («Вера»), герой которой такой же мертвец и так же подозрительно воскресает. Герои воскресают, — а в поэмах царит могильная скука, которую признает и сам автор, обращаясь к читателю с выходкой pro domo sua:
… ты прав! Мы-слабы, мы-ничтожны; Все эти новые поэмы-невозможны. В них скука царствует!.. (II, 281).Будущий историк русской литературы свяжет, конечно, эту «мертвенность» Д. Мережковского с той почвой, на которой он вырос- с восьмидесятыми годами; указания и намеки на эту связь очень многочисленны в первых книгах самого писателя. Сам Д. Мережковский подчеркивает скуку и безжизненность литературных кружков той эпохи (V, 14), — а ведь именно на этой почве возрос Д. Мережковский. Он много мертвенных соков взял из этой почвы (как отчасти и все русское «декадентство»); кое-чем из этого он гордился до последнего времени-например, политическим и социальным индифферентизмом (просмотрите в «Леонардо-да-Винчи» конец десятой главы, десятой книги-таких мест десятки). Но ведь па почве восьмидесятых годов одинаково возросли сотни других-людей, а «мертвенность» осталась свойством одного или почти одного Д. Мережковского-она была в нем самом, в его духе. В этом его пафос. Недаром и описывает оп лучше всего именно постепенное обращение человека в состояние мертвенности: тут и медленное умирание Юлиана, и смерть за-живо Леонардо, и «ужасы конца» Тихона. Недаром он живет только в мертвом, хотя бы и вечном; недаром, когда попал он в Акрополь, то подумал не о вечно-живой красоте, а обрадовался, что жизнь осталась «там, позади, за священной оградой, и ничто уже не возмутит царящей здесь гармонии и вечного покоя». Если бы вдруг совершилось чудо, и Д. Мережковский был перенесен за две тысячи лет назад, в шумный и кипящий жизнью Акрополь-как ему, вероятно, опять сделалось бы «скучно» от одного соприкосновения с жизнью! Недаром Великий Пан для него еще мертв и только «должен воскреснуть» (XIX, Вступле ние), в то время как он вечно жив-для живых людей. Недаром сказы вается его тяготение к «кватроченто», поскольку главным мастерам этой эпохи присущ элемент не только «духовности», но и «мертвенности». Недаром чудится ему иногда «в мертвом небе-мертвый Бог» (IX, Эпилог). Недаром он так часто говорит о «нас»-«мертвых в жизни», о том, что даже умерший Чехов среди «нас»-«не как мертвый среди живых, а как живой среди мертвых» (XVII, 86, 107). Это все он о себе говорит…
Но он этого не сознает. «Поэзия-говорит он-самое дыхание, сердце жизни, то, без чего жизнь делается страшнее смерти» (V, 26); но он никогда не поймет, что именно в его мертвом мастерстве нет поэзии, ибо нет творчества. Мало того: он о других говорит именно то, что приложило только к нему самому, к нему одному. Признаюсь, не без жуткого чувства читал я отрывок, в котором этот мертвец русской литературы считает живых людей мертвецами:
«В сказочных новеллах Эдгара Поэ являются мертвецы не надолго воскресшие, одаренные искусственной жизнью. Они действуют, ходят, говорят, даже смеются, совсем как живые. Ничего доброго не предвещают их лица, без кровинки, напряженный, лихорадочный блеск в глазах. И настоящие живые люди с недобрым предчувствием смотрят на них и думают: быть худу… Д. Мережковский всегда казался мне таким мертвецом из рассказов Эдгара Поэ, одаренным какою-то противоестественною жизнью. Пишет он статьи, проповедует Бога, громит материализм, даже проявляет попытки юмора, совсем как живой, и все-таки я ничему не доверяю и думаю: быть худу. — Когда вы смотрите на почтенных людей старого поколения, на окаменевших редакторов, на критиков, подобных г. Протопопову и г. Скабичевскому, и вдруг чувствуете, что люди эти в сущности-давно уже мертвые, что от них даже как будто пахнет смертью и тленом, такое ощущение-надо признаться-довольно страшно. Но, впрочем, с ним еще можно примириться, — была же и у них своя молодость, своя жизнь. Но когда в литературе начинают появляться молодые люди, или, лучше сказать, молодые мертвецы, как Д. Мережковский, когда от самых юных, только что начинающих веет уже холодом могилы, страшным запахом смерти и тлена, это-признак последних дней целого поколения: уже тут несомненно быть худу!» (V, 34–35).