Творчество Рембрандта
Шрифт:
– Зачем вас занесло?
– спросил художник голосом, охрипшим от долгого молчания. Глаза его, маленькие, налитые кровью, но сухие и блестящие, проницательно и сурово смотрели на Гендрикье, словно требовали от нее отчета. Потом, не задержавшись на Титусе, они опять уставились на полотно.
– Но ведь уже поздно. Сейчас, наверное, за полночь.
– Неужели?
– шевельнувшись, вздохнул Рембрандт с таким видом, словно любое вторжение из внешнего мира, даже напоминание о времени суток, причиняло ему боль.
– Вот уж не предполагал. Я тут засиделся, все думал.
Гендрикье посмотрела на то, что он думал: старый-престарый лес, древние воины, пугающая темнота и еще более страшный неземной свет. Теперь,
– Переделки требуются очень небольшие, отец, право, небольшие, - начал Титус.
– Думаю, что к заднему плану не придется даже притрагиваться - никто ничего не заметит. Поэт Вондель придирается главным образом к центральной группе.
– Титус жестом указал на скрещенные мечи, страшное лицо героя и мерцающие фигуры стоящих вокруг вождей.
– Поверь, в данном случае выбора нет: либо ты переделаешь, либо...
Титус оборвал фразу на полуслове и замер с отвисшей челюстью: отец его приподнялся, как затравленный медведь, и, топая ногами, пошел по дощатому полу. Куда? К шаткому столику, а оттуда с ножом в руке, исступленный и багровый, повернул обратно. На мгновение страх парализовал окаменевшую Гендрикье. Неужели Рембрандт взбешен до того, что направит нож в грудь сына?
– Переделать???
– заревел художник, и эхо разнесло его голос по пустому складу.
– Сейчас увидишь, как я ее переделаю.
Не выпуская из рук ножа, он ринулся к картине, погрузил в нее лезвие и одним движением рассек дерево, воина и колонну. Затем повернул нож, еще раз ударил по холсту, отбросил свое оружие и, обеими руками схватившись за надрезанные края, с такой силой рванул их в разные стороны, что лопнувшее полотно взвизгнуло, как живое существо.
– Боже мой! Что ты делаешь, отец?
– Переделываю, так как мне хочется, - ответил Рембрандт, сорвал с крючка камзол, распахнул дверь и вышел в темноту.
Гендрикье, задержавшись на складе, увидела, как молодой человек приложил руку к безобразно зияющему разрезу, словно был не в силах поверить, что холст действительно разорван, пока его дрожащие пальцы не докажут ему этого. Он был бледен, сжимал руками живот, словно у него начиналась рвота и его, конечно, нельзя было бросить здесь одного. Но Гендрикье слишком долго оставалась с детьми, в то время как Рембрандт, изнемогая, сгибался под ударами нужды, позора, старости, изнурительной работы.
– Больше здесь делать нечего. Как только придешь в себя, ступай домой, - бросила она Титусу и выбежала вслед за своим возлюбленным в темную безлюдную ночь.
Несмотря на требования членов магистрата, Рембрандт категорически отказался от заказа. И заказ, который мог бы поддержать семью художника материально, был аннулирован.
Целую неделю после этого Рембрандт пробыл дома. В первый раз с самого детства его приковала к постели простуда, сопровождавшаяся сильным жаром и отчаянным насморком. Художник не мог говорить, а только шептал и каркал, и сердце его колотилось, как у загнанной лошади. Когда же простуда начала проходить, и жар спал, ярость Рембрандта нисколько не ослабела, хотя по наивности своей он и предполагал, что это произойдет. Избавление от телесных страданий привело лишь к тому, что он стал еще больше размышлять о своем позоре и гневе - что ему оставалось делать сейчас,
Общество домочадцев тоже не утешало его, а лишь усугубляло его раздражение и причиняло ему острую боль. Ярость и унижение отгородили его от мира такой глухой стеной, что об нее разбивались и слова, и взгляды, и самое нежное внимание, расточаемое ему Гендрикье. Полотна, начатые им до этого проклятого заказа, были закончены, и мысль о новых сюжетах вызывала у художника лишь холодное презрение. Там, на складе, в темноте и одиночестве был заперт плод его труда и его жертва, изрезанная и разорванная его собственной рукой, и видение это было настолько страшным, что Рембрандт сознательно отгонял его. Иногда этот образ пробуждал в художнике всепоглощающую жалость, и он оплакивал картину, как когда-то оплакивал прах своего первого ребенка. А затем жалость сменялась чувством вины: даже пролив кровь человека, он и то не ужасался бы сильнее, чем теперь.
И все-таки, все-таки... Может ли он поверить в закат своего гения? Может ли он признать себя побежденным - теперь, когда все от него отвернулись, и в пятьдесят пять лет он остался без друзей, без покровителей, никем не понятый. Неужели ему усомниться в себе оттого, что издеваются не только над его образом жизни, но и над его творениями. Нет, подниматься вверх! Расти! Все выше и только выше!
Пусть лучше нищета и одиночество, но в озарении света, которого не дано узреть никому из его соперников. Только он, чудодей, владеет тайнами этого мира и живет в нем, не испытывая ни удивления, ни трепета. В конце концов, неудивительно, что он потерпел неудачу при попытке принять участие в оформлении интерьера ратуши: ведь его судьями были те, с кем он никогда не находил общего языка.
И вдруг неожиданно следует еще один заказ: на сей раз групповой портрет пяти синдиков, старшин гильдии суконщиков. Рембрандт охотно принимает его. Может быть, этот неожиданный заказ позволит ему покончить с затянувшейся тяжбой? Но у него нет денег даже на холст, и в один из осенних дней 1662-го года он отдает приказание Аарту де Гельдеру снять "Юлия Цивилиса" и разрезать его на удобные в обращении куски. В конце концов, нет смысла выбрасывать хороший холст - случай использовать его еще представится. А чтобы сделать остаток от гигантского "Цивилиса" пригодным для продажи какому-нибудь частному лицу, он вырезает из картины ее бывшую центральную часть с главными фигурами, придав ей современные размеры (высота сто девяносто шесть, длина триста девять сантиметров). При этом ему приходится сделать на вырезанном куске изменения, замалевав отдельные участки и написав на их месте новые фигуры и предметы в соответствии с изменившейся композицией. Так было загублено одно из величайших произведений монументальной живописи семнадцатого столетия.
На втором плане стокгольмской картины Рембрандт устанавливает собравшихся вокруг стола заговорщиков: на первом плане - к нам спинами, на третьем - обращенных к нам лицами. Как и в "Ночном дозоре", главный герой Цивилис - расположен не в центре, а сбоку, в данном случае слева и к тому же на третьем плане.
К глубочайшему сожалению, на сохранившемся полотне арочные своды, дающие такой простор светотеневому мастерству Рембрандта, оказались за его пределами. Однако, мастерски чередуя стоящие, сидящие и даже коленопреклоненные фигуры лицом, в профиль и спиной к зрителю, ярко освещенные и погруженные в тень, Рембрандт создает полнокровное ощущение одновременно и торжественной величавости и напряженного кипения страстей. Ощущение, которое даже после порчи картины получает мощный, но немного мрачный резонанс в обилии как бы опускающегося на героев сверху космического ночного пространства.