Твоя заря
Шрифт:
– Косы оборву!- грозилась вдогонку Бубыренчиха.
Вздумай только ночью еще на леваду прибежать!..
– Кому нужно, тот сам ко мне прибежит,- слышалось в ответ.
Не оглядываясь, Винниковна удалялась в степь, еще больше выпрямившись, сердито окутанная своею, кажется, и на нас уже простертою гордостью
Однако не ей, поносящей Надьку, было пошатнуть детские наши представления: мы продолжали верить в то, что и прежде, верили каждому Надькиному слову. Потому что если кому и отдала Винниковна свое сердце, то никак это не мог быть бабин Антидюринг, холостяга и балабол, щеголявший в неизвестно где раздобытых обширнейших галифе, которые служили излюбленной темой для насмешек со стороны наших терновщанских сатириков на их ежевоскресных сидениях у гамазеи на майдане.
Но за эти ли ночные драки на храмах и ярмарках и приклеили терновщанскому забияке кличку: Олексабандит? Поскольку в банде он быть не мог, бегал еще в недоростках, когда над степным нашим шляхом пыль курилась - на неисчислимых тачанках, сплошною тучею "шли махны"! И сам тот атаман косматый из Гуляй-Поля, если верить самовидцам, сидел на тачанке, диктуя на ходу очередной свой к Украине анархистский манифест, а краля-секретарша, в портупеях, с отхваченною косою, с папиросой в зубах, тут же отщелкивала его сатанинские слова на машинке... Не увлекла эта волна Олексу, не попал он и в отряд комнезамовских партизан, где побывал его родной дядя Мина Омелькович, который отличился в первую очередь обысками у буржуев в Козельске,- однажды будто бы ночь напролет бросал гирями в пузатого лавочника, добиваясь признания, где он припрятал золото, перстни да сережки,- всего этого Олексе уже не досталось, и он переводит свою силу на ярмарочные драки да на баклушничанье. Живет дома и не дома, то исчезнет, обезвестится вдруг, и долго о нем не слыхать, то в храмовый день объявится неожиданно, и тогда уж мы, мальчишки, айда скорее на майдан, там Олекса с хуторскими дерется! Белая рубашка точно в мальвах-цветах пламенеет во всю грудь - это она забрызгана кровью, и лицо окровавлено, и зуб выплюнул, а между тем весел. С кем дрался? За что? Не всегда и самому понятно: дрался, и все.
Когда, захмелевшего, надо его утихомирить и когда даже Мине Омельковичу не удается угомонить буйного племянника, тогда зовут от музыки Надьку Винниковну, которая в этот день ради праздника так и цветет среди наших слободских красавиц в частых, в несколько ниток, монистах, с ягодками кораллов-сережек в маленьких ушах, едва выглядывающих из-под темной душистой косы.
Неохотно выйдя из праздничной толпы, только взглянет Винниковна на этого страшного для всех забияку, что-то / там, паклонясь, коротко ему шепнет, и Олекса сразу становится шелковым, берите его тогда под белы руки, хлопцы, и ведите, укрощенного одним Надькиным словом, домой умываться.
– Ну, разве не колдунья, не звездной водой разве опоила, коли он вмиг так сникает с ее полуслова?- не преминет Бубыренчиха и это поставить Винниковне в счет.
Днем на храмовый праздник Олекса приходит в белой, из тонкого полотна рубашке, которую мать выбелила ему, и эта рубашка прямо сияет на нем, притягивает глаз тонким узором, да только редко бывает, чтобы не покрылась материна вышивка цветами свежей крови да не вываляна была в пылище (если противникам удается Олексу повалить) . Зато в ночь, собираясь па гулянье, Олекса непременно оденет кожанку, и пусть ночь будет совсем полетнему теплой, он и тогда явится на танцы в своей чертовой коже, ходит, поблескивает хромом, точно какой командир. Опять чего-то ищет - драки, а может, любви...
Пробовал иногда Мина Омелькович наставить дебошира на путь праведный:
– Что хуторским по храпам даешь - это хорошо,- рассуждал он перед племянником,- еще большие вешай им фонари под глазами, чтоб видели дальше,- а вот куда ты, босяк, из дому исчезаешь? Голь перекатная, красного партизана родственник, а какую линию взял?
– Коней и я люблю,- ухмыляется Олокса своей разорванной в драке губой.
– Махно тоже любил, а где он теперь? В Париже буржуям сапоги чистит!
– "Отдай мне Марину, я тебе Полтаву отдам!"- мечтательно выговаривает Олекса крылатую, многими еще в этих краях не забытую фразу, которую во времена гражданской якобы отстучали из штаба Махно генералу Шкуро, когда они грызлись из-за какой-то красавицы-содержапки.- Скажите, дядя, вы хоть раз видели гуляй-польскую его любовь?
– Отвяжись, слышать не хочу об этом бандите да его шлендрах!- злился дядя Мина, по привычке как-то криво выворачивая шею.- Продался капиталу! Гуляй-Полс на Париж променял!
– Я наши левады и на Париж не променяю... И счастье мое где-то здесь ходит с косою не общипанной, как у махновок,- говорил Олекса, прикрываясь от родственника загадочностью своей рваной разбойницкой усмешки, с которой он так и улетучится из села, чтобы лишь со временем всплыть где-нибудь на соколянской или на козельской ярмарке.
Однако, хотя бесстрашием Олекса и покорял нас, мальчишек, хотя мы услужливо и поливали ему воду на руки, когда он под причитания матери смывал с себя свою всселую забияцкую кровь, все же что-то нам подсказывало, что не пара он Надьке, и не только потому, что она красавица и образованна, а должна бы полюбить такого вот забияку, конокрада, босяка, который как следует, наверно, и расписаться нс умеет... Нет, просто иным представляется нам тот, кому бы выпало счастье постучаться в Надькино окно и кому она отдала бы свое сердце. Такой незнакомец должен быть бы исключительным, рыцарем из рыцарей, красавцем из красавцев, вот к такому пусть бы она и среди ночи выметнулась из своего степного окна, пусть бы и с распущенной косой бродила с таким но росам своего райского сада или даже в терновщанских левадах по травам валялась, пила его поцелуи под звездами коротких летних ночей...
– Мы тогда, пусть даже интуитивно, чувствовали все же, что она не для него,- бросает Заболотный от руля, и эта давняя история отчего-то начинает нас волновать.- Хотя какую бездну страсти носил в себе этот наш Олекса!
Личность и впрямь незаурядная...
– Все, что он вытворял, все эти драки, скандалы, бродяжничество, кажется, диктовались единственным только желанием расположить Надькино сердце, вызвать в ней взаимность и восхищение.
– Свое несовершенство перед Надькой парень, видно, в душе признавал, ощущал ее недостижимость для себя, однако не отступался, надежды не терял, надо отдать ему должное... Сильная, колоритная натура. Самородок, как и Роман Винник, только энергия Олексы устремлялась в иное русло: ярмарочная площадь чаще всего становилась ареной его подвигов, а эти ярмарки у нас почому-то почти всегда заканчивались кровью... Помнишь, как тогда в Соколянах?..
– О, это памятная ярмарка...
Соколяны - соседнее с нами большое торговое село над Ворсклой, где под ярмарочную площадь отвели половину плоской равнины, которая ограничивалась глубокими обрывами-кручами, образовавшими нечто похожее на огромный каньон. Взглянуть и то страшно с крутизны вниз, где на самом дне каньона серебрится Ворскла, клубятся вербы, белеют хатки соколянские, и даже удивительно, как оттуда люди взбираются сюда, на эту верхнюю степь, на множеством ног утрамбованную ярмарочную толоку. Не всякий и подступится к круче, чтобы заглянуть вниз, голова может закружиться, а зато па горе кипит, бурлит ярма оочная жизнь. Какое здесь движение, какой грай-гомон катится далеко в степь, где пылища - до неба!
Чтобы тебя, малого, взяли на ярмарку, это надо было часлужить, загодя велись переговоры, кто за тебя попасет в этот день,- и если назавтра берут тебя, то знай: ты заслужил, это немалая тебе награда и честь за пастушьи твои труды.
На ярмарку выезжаем утром рано. Еще и солнце не встало, небо еще только играет зарей, а отовсюду, по всем степным дорогам валит и валит народ, пеший и конный, тарахтят телеги, скрипят арбы на всю степь, стрекочут, прямо-таки поют колеса мягких в ходу рессорных тачанок.