“Ты, жгучий отпрыск Аввакума...”
Шрифт:
Медведев показал это письмо Николаю… Вот и Серёженька дал о себе знать! Кто же поможет, как не он?
Как рассказывал потом Клюев Архипову под запись последнего: «Раскинул розмысли: как дальше быть? И пришло мне на ум написать письмо Есенину, потому как раньше я был наслышан о его достатках немалых, женитьбе богатой и лёгкой жизни. Писал письмо слезами, так, мол, и так, мой песенный братец, одной мы зыбкой пестованы, матерью-землёй в мир посланы, одной крестной клятвой закляты, и другого ему немало написал я, червонных и кипарисных слов, отчего допрежь у него, как мне приметно, сердце отеплялось».
Есенин же в это время по возвращении из-за границы буквально не знал покоя. Разорвав
Тем не менее мысли о журнале не оставил. Рассчитывал выпускать его при Госиздате на правах «самостоятельной сметы» объёмом тридцать печатных листов. Жаждал быть единоличным редактором — и тут же столкнулся с сопротивлением Клычкова и Орешина, которые хотели равных прав в отборе материала.
И тут — приходит письмо от Николая.
«Письмо это было от поэта Н. Клюева, — вспоминал Семён Фомин, — который жаловался Есенину на своё тяжёлое положение, упоминал про гроб, заступ и могилу». Анна Назарова, подруга и соседка Бениславской по квартире, воспроизвела по памяти отдельные строки: «Умираю с голоду, болен. Хочу посмотреть ещё раз своего Серёженьку, чтоб спокойней умереть». Серёженька взбудоражился, разволновался. Бросил все дела и отправился в Питер в сопровождении Ивана Приблудного, Александра Сахарова и Иосифа Аксельрода — прихлебателя и собутыльника, волочившегося в этот период за Сергеем, как хвост за собакой. Отправилась весёлая компания так: безденежный Есенин и Приблудный в жёстком сидячем вагоне, денежный Сахаров и Аксельрод — в мягком.
Раздребежженный Есенин, пытающийся успокоить себя алкоголем и оттого ещё более взвинченный, весь на нервах от мысли, что сбываются самые дурные его предчувствия, которые он, возвращаясь из Америки, излагал в письме к Кусикову («Теперь, когда от революции остались только клюнь да трубка, теперь, когда жмут руки и лижут жопы тем, кого раньше расстреливали, чувствую, что и я, и ты будем той сволочью, на которую можно всех собак вешать. Перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Знаю только, что ни к февральской и ни к октябрьской. Наверное, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь…»)… Эх, не в этом бы состоянии встречаться ему с Клюевым. Ну да в таких случаях не выбирают.
И встретились…
«В городе дни — чердачные серые кошки, только растопляю я раз печку: поленья сырые, горькие, дуну я на них, глотаю дым едучий. — вспоминал Клюев. — Выело у меня глаза дымом, плачу я, слёзы с золой мешаю, сердцем в родную избу простираюсь, красную лежанку вспоминаю, избяной разорённый рай… Только слышу, позад меня стоит кто-то и городским панельным голосом на меня как лошадь нукает: „Ну, ну!“ Обернулся я, не признал человечину: стоит передо мной стрюцкий, от каких я на питерских улицах в сторону шарахаюсь. Лицо у него не осеннее и духом от него тянет погибельным, нос порошком, как у ночной девки, до бела присыпан и губы краской подведены. Есенин — внук Коловратов, верба рязанская!»
Несколько лет они не виделись.
Оба помнят прежнюю дружбу, любовь, духовное единение. Клюев для Есенина — по-прежнему учитель. Есенин для Клюева — певущий лик, верба рязанская… Смотрят друг на друга — и узнают, и не узнают. Что-то необратимо изменилось в каждом. И каждый понимает, что теперь — с ним, с переменившимся старым другом, идти одной дорогой. Долгой ли, короткой ли…
А у Клюева ещё и мысль: вот она, жизнь лёгкая, достаток немалый к чему привёл… Не имел он никакого реального понятия о есенинской жизни и его «достатке»…
«Поликовался я с ним как с прокажённым; чую, парень клятву преступил, зыбке своей изменил, над матерью-землёй надругался, и змей пёстрый с крысьей головой около шеи его обвился, кровь из его горла пьёт. То ему жребий за плат Вероники; задорил его бес плат с Нерукотворным Ликом России в торг пустить. За то ему язва: зелёный змий на шею, голос вороний, взгляд блудный и весь облик подхалюзный, воровской. А как истаял змиев зрак, суд в сердце моём присудил — идти, следа не теряя, за торгашом бисера песенного, самому поле его обозреть; если Бог благословит, то о язвах его и скверностях порадеть…»
«Пилою-рыбой кружит Есенин меж ласт родимых, ища мету», — вспомнилось из «Четвёртого Рима».
Чем дальше вспоминал Клюев про этот приезд Есенина — тем чернее краски наслаивались, тем жутче реалии становились, тем кошмарнее образы наплывали один на другой.
«Н а л а я л (разрядка моя. — С. К.) мне Есенин, что в Москве он княжит, что пир у него беспереводный и что мне в Москву ехать надо».
А Есенину нужно было залучить Клюева. Как поддержку, как опору в дальнейших литературных боях. Не думал и думать не хотел, что Клюев здесь, в литераторских ристалищах — не боец.
Рассчитывал на него, как на старого друга — после всех полемик, ссор и охлаждений. И могла бы дружба эта обрести новое качество, — да не в той атмосфере, в какой оказались в Москве оба.
А главное для самого Николая — полная потеря Есениным самого себя, прежнего. Сквозь «блудную» оболочку — чёрный лик его глазам проступил.
О путешествии из Петербурга в Москву вспоминал: «схвачен человек железом и влачит человека железная сила по 600 вёрст за ночь». И под стать железной силе — «чёрный» Есенин, который «лакал винища до рассветок», «проезжающих материл, грозил Гепеу… дескать, он, Есенин, знаменитее всех в России, потому может дрызгать, лаять и материть всякого».
В глазах Николая друг его — уже почти не человек.
И одна мука для Клюева сменяет другую: друг его «всякие срамные слова орал», пока на извозчике к дому не подъехали. А подъехали — так окунулись в есенинский — натурально бесовский — быт. Дескать «встретили… девки, штук пять или шесть, без лика женского, бессовестные. Одна в розовых чулках и в зелёном шёлковом платье. Есенинской насадкой оказалась». В ужас пришёл Николай «от публичной кровати», а ночью, после угощения, снилась ему «колокольная смерть. Будто кто-то злющий и головастый чугунным пестом в колокол ухнул», — проснулся «с львиным рыком в ушах» оттого, что «мой песенный братец над своей половиной раскуражился». И тут в своих видениях Клюев уже не знает удержу: мнится ему, что Есенин «голый, окровавленный, бегает по коридору, в руках по бутылке. А половина его в разодранной и залитой кровью сорочке в чёрном окне повисла, стёкла кулаками бьёт и караул ревёт…» А тут ещё «мужчина костистый огромный… с револьвером в руке… по Есенину в коридоре стрелять начал..