Тяжесть
Шрифт:
В конце двадцатых годов после шести месяцев поисков отец Нефедова нашел скелет своего отца с разрубленным черепом. Он не поверил, что кто-то, отцу неизвестный, мог подойти со спины и ударить, это было немыслимо. Он спустился по реке Бире, спрашивая жителей поселков, не видели ли песцовую шапку такую-то, охотничий нож такой-то. Через год ему повезло, он узнал, что это был их сосед, сорок километров разделяло их избы, — Степан Блакушин. Не было тогда никакой власти в тайге, был только закон справедливости: Степан Блакушин ушел в землю с разрубленной головой.
Сына своего,
Иногда Нефедов тайком от отца ездил в Биробиджан на базар продать несколько шкур. Ему было интересно, любопытно вышагивать по тротуарам вдоль домов, но города он не любил: вонь и дышать трудно. Несколько раз в день из громкоговорителей, висевших вместо ламп над голова-ми прохожих, шли передачи на еврейском языке, в киосках продавалась газетенка, наполненная не понятными никому знаками. Передачи никто не слушал, газету никто не покупал. С ним, когда он рассматривал витрину книжного магазина, познакомилась чернявая девушка (полторы бабы на одного мужика в тех краях, это еще хорошая цифра).
Лидия Израилевна Снобина была странным чудом в глазах Нефедова: ее детские кости покрывало зрелое женское мясо, характер был таинственным, поведение неестественным. Она могла осыпать его ругательствами, о которых он понятия не имел, за то, о чем он и догадаться не мог, могла молчать с яркой оскорбительностью, нервы ее были выкованы из недоброкачественной стали: они, казалось, могли выдержать всё, затем вдруг ломко лопались. Часто Лидино высокоме-рие и внутреннее самолюбование (не любила выставлять его напоказ) коробили Нефедова, но она была так переменчива, что все ее выкрутасы приходили и уходили, не оставляя большого следа — примерно так, как гроза в тайге: пришла, ушла, о ней забыть надо и нюхать воздух, не оставила ли пожар; если не оставила, то найти муравейник и взглянуть, не вернется ли.
Но Лида была не грозой, а бабой, и то, что она не взвешивала слова, которые произносила в дурном настроении, обрисовывая свое отношение к Нефедову, было хуже ругательств и криков. На койке — как баба — была ни то, ни сё, но Нефедова тянуло к ней, то ли он ее любил, то ли просто хотел непонятного, желал прикасаться к нему. Нефедов-старший добродушно посмеивался над увлечением сына. Однажды поведал ему рассказ матери, умершей несколько лет назад от боли в поселковой больнице (во время операции то ли перепутали с чем-то обезболивающее, то ли вечно пьяный врач вообще забыл его дать).
— В поселке Крупном, что за Байкалом, жила когда-то моя старуха, твоя мать. И вот однаж-ды, — это было, когда много народу поперли с запада к нам, кажись, в сорок первом, — так вот в ту пору и пошли подметать улицу поселка слухи: движется к нам эшелон
— День добрый.
— Здравствуйте, — ответила ихняя баба, тоненькая такая, — здравствуйте.
Ну, раз по-нашему говорят, значит свои, и осмелели мужики:
— Вы не слыхали часом, тут евреи должны ехать.
— Мы и есть евреи.
— Врешь.
— Нет, а что?
Все оторопели, отпрянули. Один мужик посмелее, Федор (я его знал, на медведя с рогатиной ходил), рявкнул:
— А ну скинь шапку!
Та баба скинула, ну и появилась на Божий свет: красивое личико, такое тонкое, с такими красивыми волосами, что все заулыбались. Потащили их в поселок, накормили, те с голодухи уже пухли. Жили они там до конца войны, некоторые вообще остались. Так-то, сынок.
После рассказа отец усмехнулся добродушно, и добавил:
— Да, это было в первый год войны, в 41 году, я тогда на фронт пошел, а бабу свою к родичам туда послал… Да, так ты проверь, может, у твоей девки рога растут.
Когда подошел срок службы, Нефедов-старший сказал, что, мол, нечего ждать, пока найдут, иди сам: и поумнеешь, и поймешь, что такое воля.
Нефедов радовался, что попал не в город. Законы дисциплинарного устава принял легко, он сравнивал закон дисциплины с законом ожидания: на охоте нужно молчать, делать то, что нужно, быть послушным усвоенному знанию; всё это — отдельные части ожидания. Чего? Кому нужно знать… Ждать — славянское слово.
Неделю назад Нефедов получил письмо от Лиды. Было начертано, что вот уже две недели, как она не любит его, быть может, никогда не полюбит, так что пусть не пишет. Нефедов как бы в ответ только по-отцовски усмехнулся.
На разглагольствования Свежнева о настоящей революции и демократии он, обычно с уважением молча слушавший, однажды сказал:
— Все это темно для меня, да я и не хочу понимать, могу только сказать слова деда, который встречался с революционерами: "Они хороши, когда люди. А вообще, это лисицы, хотевшие сожрать волков, чтоб обрядиться в их шкуру". Я запомнил, но не знаю, о чем он говорил, может, тогда и был такой народ.
Стук в плексиглазовое окошко оторвал от мыслей о Нефедове. Приехали! Буран баюкающим гулом и нежными белыми пушинками проникал сквозь плотный брезент тягача к ушам и дыханию. Салаги сидели притихшие, монотонно постукивали сапогом по сапогу, оглядывались, словно звали ушедшее тепло. Свежнев, устав бормотать Есенина, бубнил сцены из Фауста. Порывшись в вещмешке, достав из него две газетёнки "Суворовский натиск", я сказал салагам:
— Небось по три портянки навернули, так что ноге и дохнуть нечем. Две портянки снять, оставить только байковую, сверху газету, лучше политинформации согреет. Выполняйте. — И обратившись к Нефедову: — Выкинь зеленую, может, заметят.