Тяжесть
Шрифт:
— Ты обо мне думаешь?
— Нет, о себе.
Её рука коснулась моей:
— Хороший мой. Я и не думала, что такие бывают. Постелю… тебе.
Я испугался, то ли чистоты, то ли грязи…
— Нет, нет, я тут, на лавке. Ты не беспокойся, я на лавке. Пьяный я.
Лег, и тотчас колеблющаяся хмельная темень потащила куда-то вниз к мертвому сну.
Утро разбухало за окном, когда Таня, осторожно прикасаясь ко мне, будила. Разбудив, с нескрываемой тревогой всматривалась. Молча ждала. Встал, подошел к ведру, зачерпнул ковшом воду, потрогал пальцем свое отражение. Легкость жила в теле, безоблачье кружило голову. Я громко рассмеялся:
— Дуреха!
Подхватил ее на руки, поцеловал в нос. Она тихо улыбалась. Тихонько плакала, испытывая то, о чем не могла
Пришел день, отогнавший ветер. Шли к автобусной остановке, глядели друг на друга широкими глазами. Таня сказала:
— Следи беспрерывно за ветром, он может ожить, старики говорят ведь незваное зло всегда подбирается с затылка. И за падающим стволом следи, чтоб козырек вырубали и выбивали правильно — от всего зависит жизнь. Убирай в первую очередь сухостой, свежее дерево на него упадет. Смотри, я буду бояться за тебя.
Рои дней сыпались из времени. Только в особо ветреные дни Осокин не требовал работы. Такие дни мы проводили с Таней — к этому и прибавить нечего.
Через дней десять у Свежнева от топора разбухли руки. Приходилось вставлять в его онемевшие пальцы топор и крепко прибинтовывать. Так он бродил по тайге с забинтованными руками и торчащим между ними топором, морща лицо в болезненной ухмылке. Потом пришли жесткость рук, умение не опускать сильно топор, а бросать его на ветку, пришло знание точного короткого удара обухом так, чтобы козырек отлетал на пять шагов.
Как-то на делянке появился старичок-охотник. Облезлый его пес, скользивший рядом, доставал спиной пояса хозяина. У обоих были добродушные физиономии. Пока пес дремал, старичок болтал:
— Ребятки, ребятки, гляжу на вас и жалость пробирает. Мы в ваши годы о работушке и не помышляли, ухарством промышляли, гуляли, всякое время года праздниками встречали. Только к тридцати годочкам бабу брали и на хозяйство становились, да и то батя избу справлял, остальное народ к свадьбе подносил: кто кровать, кто силки. Жили весело, потому в урочное время и свет покидали Божий без стыда, и злобы не оставляли на земле. Тогда тайга тайгой была, рубль — рублем. А зверя сколько было, промышляй — не хочу. Теперь на всю-то тайгу сорок три тигру осталось, да и то — человека увидют, так в беспамятство падают. А полян сколько понаделали, лес губят, будто он как грибы растет. От вони тракторов-то все живое поразбегалось. Да у вас, ребятки, морды поопухали. Знать, не своими стали у комарином царстве. Обучу я вас: отыщите муравейник, помахайте низко-низко над жителями белым платочком. Муравей-то увидит тряпку и непременно нассыт на нее. Как станет тряпочка чуть мокренькой, так и морду протрите ею, ни единый комарище не только не укусит, но и не сядет. Вот так. Да, тигру бояться теперь нечего, а ведь лакомка был, наперво любил он собаку, самый что ни есть лакомый кус для него был, потом люди шли, но желтые, китайцы всякие, а русских не любил, брезговал. Такой тигра был. Проще-вайте, ребятки, ни пуха вам. Эй, Крутой, раздрыхся небось, вставай, до пенсии еще далеко.
Как только старик исчез, все муравейники, прилегающие к делянке, были подвергнуты террору. С этого дня злорадно и торжествующе подставлялись лица жадно шумевшим комарихам.
Осень была на ущербе, воздух по утрам ложился на руки. В один из блаженных дней, напол-ненных ветром, мы с Таней углубились в тайгу. Шумела жизнь на высоченных ветвях далеко над головой, внизу же степенно умирала природа, но в знак своего вечного обновления накрывала себя смертным покрывалом веселого желтого цвета. Мы лежали на нем, прижавшись друг к другу, ловили мгновения убыстренного вращения земли, старались удержать в долгих поцелуях появляю-щиеся в нас из бесконечного мощные толчки того, что называют счастьем. Слова произносились как бы на странном диалекте.
Потом шли, смакуя шаги, пока не дошли до дальнего склада. Там лежали первоклассные сорта древесины, идущие в Японию. Неподалеку чернела охотничья избушка, дымок из рядом стоящей бани тащился в синь
Одеваясь в предбаннике, почувствовали нежность желания и его полноту, исчезнувшие в парной в грубой дружбе. Остывшие тела вновь оживали, и мысли запульсировали в такт крови. На опушке нас окликнули знакомые мужики:
— С добрым паром вас, товарищи!
— Спасибо-о-о-о!
Вновь мы вычеркивали мир и уходили друг в друга, вновь нечто крутило быстрее землю и слепило широко открытые глаза. Густая трава была под нами, она дышала, ласкала, и мы кусали ее в восторге.
Потом я читал Тане стихи и стыдился ее глаз, они были огромными, они отделялись от тела, жили, умирали и вновь оживали со строфами. Спокойные слезы стояли у впадин Таниных глаз. Немыслимая ее чистота смущала, злила, счастливила меня, но чаще всего мощный покой селился во мне, когда Таня была рядом, и даже когда знал, что она будет рядом.
Выпала с неба первая тающая слякоть. Было утро. Белесые клубы снежного тумана еще висели в мокром воздухе. Зелень сосен еще мутнела в заспанных глазах, когда осколок сухостоя вонзился Пашке Жиганову в пах. Он долго тягуче кричал. Трактор потащился в леспромхоз за помощью. Я стоял и словно видел розовость криков Жиганова. Он не послушался предупреждения судьбы: та царапина на плече в первый ветреный день прошла как минувшая, а не приближающа-яся опасность. Судьба любит слепых. Пашка Жиганов затих и недоуменно посмотрел на склонен-ное над ним лицо.
— Вот что с тобой сделали, — сказал я.
— Кто?
Лейтенант Осокин появился перед моим воображением, бледный с разрубленной головой. Я ответил, что мог:
— Не знаю.
— Может, никто, а?
— Наверно, — тупо ответил я.
Толстый обрубок мертвого дерева летел не сильно или был на излете, потому и вошел не глубоко. После госпиталя пойдет в часть. Повезло.
Белел снег, душащий осеннюю грязь, появился мороз. Трудно было спасаться от беснующе-гося ствола в глубоком снегу. Часто в уютные вечера в Танину избу наведывался Свежнев. Бобылка, окрутившая его, нужна была Коле только по ночам, днем был привычный уже страх на лесоповале, а по вечерам спокойно лился спирт и текла беседа. Вероятно, и для Коли появилась Таня, ранее бывшая для него предметом обихода. Если я и ревновал Таню к нему, то рассеянно. В ветреные воскресенья мы смотрели на старушек, шедших в молитвенный дом. Проходя мимо церкви-склада, они поднимали полинявшие глаза к кресту и вспоминали сложенными пальцами добровольное мучение Спасителя. Таня тоже крестилась. После говорила-отвечала:
— Нет, не то что верую, а… перекрестишься и чувствуешь какое-то спасение, муку чистую в себе.
Вечерами в клубе скрипели пластинки, кружились женщины парами, пахло огуречным кремом. Старухи на скамейках, закутанные в фуфайки и платки, лузгали семечки и швыряли друг в друга тучи слов. Напротив клуба в кабаке-избе веселились на свой лад мужики: пили, спорили о кубометрах, о делянках с молодняком, — мол, щадить молодняк нужно, вырубать сперва сухостой, но кто план с такой правдой выполнит. Степан, теперь Степан Алексеевич, пока в начальники не вылез, сам молодняк вырезывал, а ноне штрафы накладывает, в расписных валенках ходит, а летом умудряется ни чуточки не загореть. Эх, человек куда быстрее сосны в сухостой превращает-ся. Давай, наливай!