Тысяча и одна ночь
Шрифт:
В казенном кабинете, где возле белой двери на круглой тумбе неустанно скачет чугунный всадник, у Прокопия Федоровича куда-то сползла скромная размеренность движений. Он стоит перед ротмистром красный, расстроенный, огонек в голубых глазах вспыхивает чаще.
Отражая эту растерянность на своем лице, ротмистр нервно теребит пачку бумажек и похлопывает ею по столу.
— Как же это могло случиться, Прокопий Федорович?
— Перемудрили! Перестарались и спугнули всех. Не понимаю, какой дурак распорядился задерживать. Тут нужно, было довести наблюдение до самого возможного конца. To-есть,
Рыхлое, мягкое лицо, всегда такое добродушное, каменеет. Оно меняется до неузнаваемости. Ротмистр, не выпуская бумажек из нервных пальцев, крадучись, поглядывает на это новое лицо Прокопия Федоровича и, опуская глаза, виновато говорит:
— Я рассчитывал заполучить эту важную птицу... Ведь он, кажется, агент Цека... Конечно, вышла ошибка...
— Ошибка!? Да это целая катастрофа! Взрыв! Да, взрыв! Этот молодчик — из ловких, из бывалых... Он такое теперь начудачит... Первое — мы потеряли всякую связь с интересными личностями. Второе — им известно теперь, что мы пользуемся каким-то осведомителем из их среды... Теперь вся моя работа пропала, и надо начинать сначала... Понимаете, Евгений Петрович, чего нам стоит эта ошибка?!
— Было так соблазнительно захватить этого приезжего...
— Ну, вот теперь и его не захватили, и всю обедню испортили. Ах, грех какой!
Прокопий Федорыч помахал руками, словно отпугивая ими кого-то.
— И красноярцы, чорт бы их драл, теперь форсить начнут. Непременно они, Евгений Петрович, выкинут после сего какую-нибудь пакость. Познанский, я знаю у него самые нетоварищеские приемы работы. Самые подлые.
Ротмистр вздохнул и потянулся за папиросами.
— Василий Федорыч со мной не конкурирует. Мы с ним товарищи по корпусу.
— Ну, Евгений Петрович, коли дело к внеочередному производству склонится, тут о приятельстве забудешь... Ах, плохо, весьма плохо у нас все это вышло. Прискорбно!..
Прокопий Федорыч огорченно чмокнул губами и насупился.
В кабинете стало тихо. Где-то далеко, за стенами, звенел тоненький колокольчик.
Ротмистр старательно раскурил папироску и протянул портсигар Прокопию Федорычу. Тот покрутил, помял выбранную папироску, ухватил ее мясистыми губами и потянулся к ротмистру за огнем.
— Позвольте заразиться! — улыбнулся он. И это была первая его улыбка во всю беседу. Ротмистр ухватился за эту улыбку и просветлел:
— Сердишься, кирпичишься, Прокопий Федорыч?!
— Эх, набедокурили мы с вами, Евгений Петрович! Выпутываться надо!..
— Давай, давай, Прокопий Федорыч! — ожил ротмистр.
— Помогай!
— Мальчишку, — раздумчиво, пуская густые, мягкие клубы дыма, вслух сообразил Прокопий Федорыч, — мальчишку придется посадить. Для видимости, чтобы подозрение отвести. Наблюдение нужно повести за сочувствующими, туда непременно наклюнется кто-нибудь. Дело, вообще, с самого начала заводить понадобится... Как-нибудь, бог даст, наладимся. А между тем все внимание на то самое дельце с печатями устремить надо. Сидит у нас, Евгений Петрович, группка, давайте установим для нее причастность к красноярскому делу. А для выяснения кой-каких частностей
Прокопий Федорыч почертил папироской в воздухе: словно расписывался там витиевато, с росчерком, под каким-то документом, и глянул на ротмистра. И Евгения Петровича голубые глаза обласкали заискрившейся лукавой, бодрящей улыбкой.
XIV.
Синявский валялся, только что вернувшись со службы, на койке, когда услыхал ворчливый возглас матери:
— Сережа! Тут к тебе.
Он встал с койки, растрепанный, вялый и в дверях своей комнатки встретился с незнакомым человеком. Тот быстро вошел в комнату, поглядел на Синявского и сказал ему:
— Дедушка выздоровел, просит сообщить тете.
Синявский встрепенулся. Вспомнил, что это обращение — явочный пароль, и, немного запинаясь (память выветрила давно не употреблявшиеся слова), ответил:
— Тетя будет очень рада. Она уехала в деревню...
— Ну, теперь все в порядке, — скупо улыбнулся пришедший. — Я только что из Красноярска. Было безрассудно, собственно говоря, посылать меня к вам: за вами, наверное, слежка, но — сами знаете — больше некуда.
Пришедший оглянулся, словно ощупал глазами комнату, прислушался к чему-то.
— У вас тут можно говорить?
— Можно! — успокоил Синявский.
— Ладно. Видите ли, товарищ, я привез с собою кое-что. Нужно это принять, спрятать. Можете вы это сделать?
Не задумываясь, Синявский быстро сказал:
— Могу, конечно, могу!
— Ладно. Вот адрес. Вечером приходите, забирайте. Постарайтесь не водить за собой шпиков.
Протянул заготовленную бумажку, кивнул головой, руки не подал, ушел.
Старуха ворчнула ему вслед:
— Носит тут. Опять беду накличут...
Синявский после ухода приезжего ожил, развернул бумажку, внимательно прочел адрес. Потом у зеркальца пригладил волосы, оправил рубашку, взял шляпу.
Уходя, встретил мать.
— Куда? Куда опять? Опять, Сергей, за прежнее? Смотри, попадешь в беду с этим шляньем.
— Ничего, мамаша! Не попаду!
Голос Синявского звучал бодро, взгляд у него веселый. Мать поглядела, покачала головой. Вздохнула.
На улице Синявский поглядел и в ту, и в другую сторону, примял аккуратней шляпу и быстро пошел знакомой дорогой. Он шел уверенно и безмятежно. Шел, не оглядываясь. И потому не заметил он кого-то, кто по его следу, осторожно отступая и хоронясь в подъездах, прошел вместе с ним этот привычный путь.
Домой Синявский вернулся не скоро. Он был озабочен, но бодр и деятелен. С аппетитом напился вместе с отцом чаю. До вечера послонялся по квартире. Посвистал, помурлыкал песенку, повалялся на постели. Вечером суетливо приоделся и, когда причесывал волосы, гребешок вздрагивал в его руках.
Когда мать зажгла огонь, отмечая этим, что день кончился, Синявский вышел на улицу. Он твердо запомнил адрес, куда шел, и в переплете улиц скоро разыскал нужный дом. Он оглядел его и, взявшись за кольцо калитки, вдруг почувствовал неожиданную оторопь. Но, стряхнув ее с себя, он повернул кольцо, калитка раскрылась, и он вошел.