Тысяча морщинок
Шрифт:
Овец завели. Завели и развели. Определили их как раз на ферму в Пучнино. Баба Маша (нет, не по родственным связям) с овцами и пошла работать. Животные они, конечно, глупые: чуть что – блеют испуганно-жалобно, жмутся друг к другу. В руки незнакомцам не даются. Бабу Машу признавали: давали погладить, лизали своими розовыми языками, норовили ухватить за маленькую ручку. Знают, кто их кормит!
Овец в основном на шерсть пускали. Не пришлось по вкусу местным баранина. Слишком сладкая. Слишком маслянистая. Слишком непривычная.
А овечья шерсть любо-дорого.
У бабы Маши позже даже баран завелся. Она так и говорила: «Завелся», словно не хотела она этого барана, сам как-то появился и не уходит. Васька назвали. Ох и буйный мужчина! У самого в стойле не много, не мало – десяток овец, а он знай ворота вышибает рогами своими громадными и убегает по деревне, приударяет за соседскими овцами. А то было и вовсе до Новинок убежал. Ловили всей округой.
Сколько уж нет Васьки? Лет двадцать, поди. Или пятнадцать…
Но баран был позже. Пока Тимофей Павлович только принялся восстанавливать колхоз. Только-только колхозных овец из райцентра привез. Сам лично ездил. Сам лично выпрашивал.
Хорошим председателем был Тимофей Павлович. И в хозяйстве понимал, и к людям по-человечески относился. Это-то его и подвело.
В июле-августе, уж точно месяц и не припомнишь уже, пришла к нему Валентина Степанова. Вдова. Одинокая. Война у нее отняла и мужа, и двух сыновей. Младшему всего восемнадцать исполнилось.
– Я к тебе, Тимофей Палыч, с просьбой, – говорит Валентина.
А сама замолкает. Стесняется. Стыдится что-либо просить.
– Да говори уже, зачем пришла! – Поторапливает ее Тимофей Палыч.
Ему высиживать некогда: у него полевые работы начались, самое время пшеницу убирать.
– Поле я засеяла по весне. Махонькое. Пшеничкой. А убирать и некому. У самой меня руки уже не слушаются, а помочь никто не может: у всех своих полей и забот хватает.
Тимофей прислонился дверному косяку:
– Та-ак, а от меня ты что хочешь?
Валентина покраснела, смутилась еще больше:
– Ты, я видела, уже трактора к уборке подготовил…
– Ну, подготовил.
– Может, и мне подсобишь? Уберете и мое полюшко заодно. Оно аккурат возле колхозных. На тракторе-то раз, раз и готово. А я уж соберу потом сама как-нибудь потихонечку.
Тимофей головой качает:
– Нет, нельзя, Валентина. Запрещено это. Неужто сама не знаешь? Запрещено. Колхозные ресурсы да на частное дело – нельзя это.
Валентина лицо руками закрыла, а то уже чуть ли не багровое:
– Да знаю я это! Знаю! Подумала только, что поле мое так рядом с колхозными, что никто и не заметит.
Сама чуть не плачет.
– Это ж я и тракториста подведу. На такое никто не согласится, – отнекивается Тимофей Палыч.
Ему женскими слезами, что серпом по сердцу. Во всем его война сделала непоколебимым да жестким, но против женских
– Так ты сам, – всхлипывает Валентина, утираясь черным носовым платком. – Ты же и сам за трактор нередко садишься. Тихонечко пожнешь, никто и не узнает. Ты ж с Гришкой моим до войны дружил. Неужто забыл? Самогоночку вместе попивали. На свадьбе нашей гулял. Помнишь ли? Неужто Гришка бы твою семью оставил, коли случилось что? Как думаешь, оставил бы? А я тебе скажу: не оставил.
Знает Валентина, на что давить. С Гришкой и впрямь хорошо дружили, не крепко, но хорошо. На свадьбе, правда, тогда вся деревня гуляла: и друзья и недруги – тут уж так заведено.
Махнул рукой Тимофей Палыч. Разжалобили его слезы Валентиновы.
На следующий день с утра пораньше, еще только-только светать начало, убрал все ее поле. И в самом деле быстро управился: минут за пять – не больше. Поле-то поле, так, одно название.
На следующий день пришли за Тимофеем Палычем. Двое. Показали корочки.
– Собирайтесь, – говорят.
– Куда? – Спрашивает Тимофей Палыч.
Ольга поняла все быстрее мужа: сразу в слезы.
– Не кричите, гражданочка. Разговаривать мешаете, – сказали ей двое.
– Куда меня? – Повторил Тимофей Павлович.
– Под суд, – отвечали двое.
– За что? – Только и сумел выдавить Тимофей Палыч.
А сам, конечно, уже догадался за что. Неужели в деревне стукач завелся? Вот ведь как: трудишься-трудишься… Да что там «трудишься»! Ты же с этими людьми вот так – бок-о-бок – живешь. Здороваешься с каждым, каждому улыбаешься, с праздниками поздравляешь, на свадьбы, крестины и похороны ходишь. Ты же каждого в лицо знаешь! Видать, плохо по этим лицам читать научился: скрыли всю червоточинку людскую натянутые улыбки. И кто же тот деревенский Иуда?
– За нерациональное использование государственный ресурсов, – отвечали двое.
Вот как поле «на пять минут работы» встало. Боком.
Допрашивали Тимофея Палыча долго. Полгода. О допросе не велели говорить никому. Так он и унес его в могилу. Даже в сонном бреду не выдал.
Через полгода вернулся в Новинки. Худой. Серый. Хмурый. Неразговорчивый. Не председатель. На людей волком смотрел: кому теперь доверять после такого?
С тех пор он ничего людям – все в семью. Да и не так просто прокормить тринадцать ртов, да еще и жену, и себя самого. А вытащил же! Всех вытащил. Все тринадцать детей и с болезнями справились, и с голодом.
Мишка, правда, все вспоминал страшную картину, как лежит отец посреди кухни на деревянном полу, скрючившись от боли, живот опух от голода: сам ни крошки не ел – все жене и детям. Еле в чувства привели, еле откормили.
Гармонист
Вернулась баба Маша в Пучнино лишь затемно. Встала на развилке: вот дома родные, знакомые. Многие уже подкосила старость и отсутствие жителей, но в некоторых-то все еще живут!
Живут. Печки топят. Радио слушают. Пироги пекут.
Конец ознакомительного фрагмента.