Шрифт:
Annotation
Феликс Григорьевич Светов (Фридлянд, 28.11.1927 - 2.09.2002) родился в Москве; в 1951 г. закончил Московский университет, филолог. В 1952-54 гг. работал журналистом на Сахалине. В 50-60-е годы в московских журналах и газетах было опубликовано более сотни его статей и рецензий (главным образом в «Новом мире» у Твардовского), четыре книги (литературная критика). Написанная в 1968-72 гг. книга «Опыт биографии», в которой Светов как бы подвел итоги своей жизни и литературной судьбы, стала переломной в его творчестве. Теперь Светов печатается только в самиздате и за границей. Один за другим появляются его религиозные романы: «Офелия» (1973), «Отверзи ми двери» («Кровь», 1975), «Мытарь и фарисей» (1977), «Дети Иова» (1980), «Последний день» (1984), а так же статьи, посвященные проблемам жизни Церкви и религиозной культуры. В 1978 г. издательство ИМКА-ПРЕСС (Париж) опубликовало роман «Отверзи ми двери», а в 1985 году «Опыт биографии» (премия им. В. Даля). В 1980 году Ф.
Глава первая. СБОРКА
Глава вторая. НА СПЕЦУ
Глава третья. ОБЩАК
Глава четвертая. БЕРМУДСКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Глава пятая. ЭПИЛОГ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Феликс Светов
ТЮРЬМА
РОМАН
Я никогда не видел, как начинается горная река, кто-то рассказывал мне: скала потеет, где-то высоко-высоко подтаивает ледник, чем ниже, тем более влажным становится камень, скала сочится, у подножья, меж валунами, вскипают ручьи… Я видел горную реку в средине течения: черная, серая, голубая, бирюзовая она неукротимо рвалась к востоку в междугорье и на рассвете казалось, солнцу, каждый раз случайно, удается вырваться и оно, на всякий случай, начинает скользить в сторону, убегает от реки, спеша подняться, еще в сверкающих брызгах и пене.
Под высоким берегом, где я обычно сидел, по-видимому, была глубокая яма, вода вскипала, бурлила, пенилась, открывая в глубине вымытые до блеска камни, и все, что по падало в нее — доски, палки, бревна, порой целые деревья, мелькнув, исчезали, появлялись снова — разломанные, разлохмаченные, их швыряло в сторону, снова закручивало, заглатывало и, наконец, они выпрыгивали далеко внизу исковерканными, изувеченными обломками. День сменялся ночью, улетали недели, проходили месяцы, годы (по всей вероятности, мелькали, улетали столетия и тысячелетия), а река все так же рвалась к востоку, солнцу, непонятно как удавалось с рассветом вырваться и оно скользило вбок, спеша подняться, а в яме под высоким бугром ревела, неспособная остановиться вода, уничтожая все, что в нее попадало, несла обломки меж зеленых, желтых, рыжих, бурых, черных, пепельных, совсем белых берегов, не утихала, не останавливалась и скованная льдом, ревела под ним, взламывала, двигала огромные торосы, расшвыривала льдины, и белые, черные, прозрачные берега снова зеленели желтели, рыжели…
Нечто подобное происходило однажды ночью в большом здании (верней, в целом комплексе зданий), затерянном посреди тысяч и тысяч других зданий в многомиллионном городе, далеко от горной реки, за тысячи километров от всяких гор. Едва ли эта ночь была исключением, как мне теперь понятно, та ночь была обычная, рядовая, ординарная, каждый год их бывает столько же, сколько дней — 365 (или 366 раз в четыре года).
Впрочем, подобие, о котором идет речь, приходящее в голову человеку с воображением, сидящему на бугре над горной рекой и с неким мистическим ужасом наблюдающему грохочущую, ревущую перед ним воду, такая, скажем, ассоциация вполне субъективна, а потому может быть оспорена, ибо неспособна стать неким абсолютным, или, чтоб точней, единственным ключом к разгадке волнующей нас тайны. Как всякая ассоциация, или как всякая метафора. А потому я на ней не настаиваю, слишком она красива, слишком много в ней воли, ветра, воздуха,— красоты Божьей. Вполне может статься, что повозившись с «замком», я откажусь от надежды открыть его «ключом», подобранным вполне, как я понимаю, случайно. Но открыть «замок» мне необходимо, жизненно важно. Я поищу один, другой ключ, а нет — тогда попробую лом, не зря говорится: против лома нет приема. И тогда откажусь от случайно найденного подобия: горной реки, водоворота, воронки, ревущей воды, разламывающей в щепки доски и бревна. Откажусь безо всякого сожаления. Перечеркну или отрежу ножницами. И забуду о нем.
Глава первая. СБОРКА
1
Скрежетнув еще раз тормозами и громыхнув обледенелым железным ящиком, встряхнув его так, что все содержимое ёкает, как одна огромная селезёнка, машина вползает в шлюз; мотор продолжает работать, но ему не заглушить грохот задвинувшихся ворот. Впереди раздается новый скрежет: подвывая, раздвигаются, уползают в стены вторые ворота, железный ящик снова встряхивает, ёкает огромная селезенка, там что-то с шумом валится, падает друг на друга, машина выкатывается из шлюза и через несколько
Гремит ключ, гремит дверь, гремит еще один замок, гремит решетка — «Выходи!» В клубах морозного пара на снег перед машиной вываливается содержимое железного ящика, в ранних зимних сумерках не разобрать лиц: бледные, грязные, обросшие — десять, двадцать, тридцать, сорок… Как они уместились в ящике?
Машина отъезжает. Кучка людей на снегу озирается: тесное пространство между темными, уходящими в небо корпусами, над головами арка — переход из одного корпуса в другой… Рядом лязгает дверь: «Заходи!». Придерживая сползающие штаны, шлепая, загребая ботинками без шнурков, они втягиваются в открывшийся перед ними проход, в дверь. Сейчас она лязгнет за ними, захлопнется. Надолго? За кем-то навсегда.
Большое, темноватое помещение, трубка «дневного» света под высоким потолком не в состоянии его осветить… Что это? Комната? Нет, комната предполагает хозяина —его вкус, пристрастия, профессию, личность — да мало ли что, комната — это дом. Едва ли это вообще жилое помещение, нет ничего, что можно было б назвать «мебелью» — ни стола, ни стульев, ни кроватей. Это и не присутственное место, в котором хоть что-то должно намекать на смысл присутствия. Некий «зал ожидания» —ожидания чего?.. Метров, пожалуй, тридцать, квадратных, потолок высокий, а потому кубатура большая, но первое, что ощущаешь, переступив порог— духота, сырость, грязный пар, табачный дым, густой смрад… Может быть, потому яркий свет под высоким потолком и не способен пробиться, осветить помещение? Загаженный, хлюнающий бетонный пол, вдоль стен узкие железные лавки, против двери, под потолком два «окна» — метра в полтора шириной и полметра высоты, они забраны толстой решеткой, а снаружи, за стеклом загорожены чем-то еще; в темноте, сгустившейся во дворе, в котором тебе больше никогда не бывать, в темноте уже не разберешь — что там, но у тебя будет время понять и это. Слева от двери, в углу — сооружение, некий знак цивилизации, примета века, единственная здесь черта «домашности», но глаз на нем не отдохнет, и ты в первое мгновение в ужасе отвернешься: загаженный до безобразия ватерклозет, вода, не переставая, бурлит, он забит, лужа растекается, растаптывается — вот откуда грязь, хлюпающая под ногами… (Впрочем, способен ли ты сразу, одним взглядом окинуть, но главное — понять «помещение»? кто-то, наверно, способен, а кто-то едва ли.) А ног множество: ботинки без шнурков с вываливающимися «языками», сваливающиеся, шаркающие туфли, уверенные в себе (кажущиеся таковыми рядом с разоренными туфлями и ботинками) сапоги — они топчутся, шаркают, шлепают, сначала выбирают место посуше, осторожничают, потом привыкают, уже не замечают куда вступить — да и нет в этом смысла…
Пожалуй, надо было начать не… «Помещение забито людьми». Не забито — переполнено, пятьдесят-шестьдесят человек — много это или мало для тридцати квадратных метров с узкими железными лавками — половина стоит, топчется, потом начинают перемещаться. А железная дверь то и дело открывается — с лязгом и с лязгом захлопывается, входит кто-то еще — один, двое, трое, сразу пятеро. Останавливается, топчется, озирается, приглядывается, потом ботинки без шнурков, сваливающиеся с ног туфли, сапоги начинают ступать, шлепать, шаркать, уже не осторожничая. Вот о чем речь: что их занимает раньше — тех, за кем с лязгом захлопывается еще одна (которая уже по счету?) железная дверь — странность, скажем, «помещения», в котором они оказались, или скопление людей, находящихся в том же положении? Важно это — что раньше?
Гул стоит в помещении. Как может быть иначе, если пятьдесят-шестьдесят человек собраны вместе — да что б там впереди у них ни было! — как в предбаннике, в приемной «присутствия», в зале ожидания — да что б там ни ожидалось. «Закурим, отец? — Закурим!» И вот ты уже сидишь кто-то подвинулся, кто-то встал пройтись… Словно бы посветлело — или пригляделся? кто-то привалился головой к стене, глаза закрыты; чей-то воспаленный взгляд прикован к лязгающей двери, встречает каждого, кто входит; кто-то рядом спрашивает, спрашивает соседа —о чем не разобрать, а тот на полслове встает и отходит; двое фланируют, ловко обходя бессмысленно топчущихся: один в распахнутом пальто, шляпа в руке на отлете, лицо мятое, заросшее, прихрамывает, возит ботинками без шнурков под сползающими штанами, второй — в телогрейке, в кирзачах, заглядывает ему в лицо, суетится, быстро-быстро говорит, горохом сыплет, а «шляпа» смеется — раскатисто: «Да быть того не может!» И все движется, говорит, курит, приглядывается, озирается… Живет! Неужто живет — такой странной, еще непостижимой, уродливой — потусторонней? — может, и потусторонней, во всяком случае, ни на что не похожей, но жизнью!
Может и верно, посветлело, едва ли, пригляделся — дым гуще, смрад тяжелее, дверь лязгает и кто-то еще, а за ним еще… «Здоров, земляк! Вон где встретились, или ты меня тут поджидал? — Погоди, не помню… Ишь какой, а Пресню летом, 142ю — забыл? — Конаков ский! — Он самый, из Конакова.— Гляди, живой! Что ж ты опять залетел? — Я-то ладно, а ты, земляк, чего тут — или служишь?» И кто-то еще, и еше… И все гомонит, шлепает, топчется, перемещается…
— Ты где жил, браток?.. — кто-то в углу.
Жил! — вот оно сказалось словцо, искомое, все объясняющая глагольная форма.