У каждого своя война
Шрифт:
– Что ж это у вас тут делается-то, а? Умирают… стреляются…
Вышел в коридор Робка. Сергей Андреевич увидел его, улыбнулся:
– Здоров, Роберт. Ты вроде повзрослел... Как учеба-то?
– Кончилась его учеба, — тихо ответила за сына Люба. — Работает.
– И молодчик. Захочет — доучится. Слышь, Степан Егорыч, у тебя переночевать можно? А то к себе идти как-то... страшновато…
– Пойдем... — Степан Егорыч кивнул и первым направился в свою комнату. В дверях обернулся, попросил: — Люба, Зина, может, чего поесть нам дадите? А то у меня шаром покати... — и, распахнув дверь пошире, пригласил: — Заходи, Сергей Андреич.
Всю ночь они пили спирт и говорили, говорили.
Казалось, этим разговорам не будет конца. Вернулся с работы Федор Иваныч — заглянул,
Робка зайти не осмелился, хотя ему страшно хотелось послушать, о чем сейчас разговаривают эти два человека, но Люба выразительно погрозила Робке кулаком, прошипела:
– Спать отправляйся! Быстро!
Она нажарила картошки с яичницей и колбасой, нарезала хлеба, забрав последний батон, достала припасенную для хорошего случая банку засоленных грибов и все это богатство отнесла в комнату Степана Егорыча, расставила на столе. Хотела уйти, но Сергей Андреевич остановил ее вопросом:
– Не посидишь с нами, Любаша?
– Да я... да мне... — растерялась Люба, потом ответила уже спокойней: — Пойду у Федора спрошусь.
Она вошла в комнату, когда Федор Иваныч расстилал за ширмой постель. Потопталась у него за спиной, спросила неуверенно:
– Федя... я посижу у Степана Егорыча... Очень Сергей Андреич просил. Сам понимаешь, каково ему сейчас…
– На работу проспишь... — спокойно отозвался Федор Иваныч.
– Не просплю, — благодарно улыбнулась Люба. — Не впервой.
– Ну иди... чего с тебя взять, гулена…
И Люба не услышала в его голосе всегдашней плаксивой обиды, она спросила с некоторым удивлением:
– Ты не обиделся, Федь?
– Какие там обиды? — расправляя смятую простыню, отозвался, не оборачиваясь, Федор Иваныч. — Бирюльки глупые. Вон у Сергея Андреича обиды — да-а.
Эдак ведь на весь белый свет можно обидеться... крова во обидеться... разорили семью, сволочи... в душу человеку нагадили, с кого спросить? Ан и не с кого. И что у нас за государство такое, а, Люб? — Он обернулся, но Любы в комнате уже не было. Робка спал на диване, сбив одеяло к ногам, раскинув руки. Экий бугай вымахал, подумал Федор Иванович, глядя на него, сколько годов утекло, страшно и подумать. Старый он стал, ноги болят, желудок замучил, да и сердчишко пошаливать стало, и голова то и дело болит, и в пояснице ломит — продувает на стройке до костей, особенно на верхотуре, вот и результат. Еще годика три-четыре, ну от силы пяток лет, и не сможет он лазать по лесам, как горный олень, и кладку на верхотуре не сможет вести — голова что-то кружиться стала, завалишься с лесов, и каюк. Что же в таком случае делать? На пенсию вроде уходить рановато. Да и что он будет делать на пенсии? Разве на эти гроши можно прожить? И на одного не хватит... А как бы ему хотелось, чтобы Люба не работала. Вон как у Игоря Васильевича Нина Аркадьевна. Федор Иванович втайне всегда ему в этом завидовал. Чтоб Люба ждала его дома, обед готов... и ужин... А летом — в отпуск, на юг всей семьей. Он в отпуске-то, считай, четыре года уже не был, как одна копеечка. И моря никогда не видел, разве только в кино... и на картинках…
– Кино, вино и домино... — пробормотал Федор Иванович, укладываясь в постель, и подумал снова: как же теперь Сергей Андреич жить будет? Вдарили мужика под дыхало, так и стоит раком, воздух ртом ловит. Эх, жалуемся мы, жалуемся на свою жизнь, а как на чужую глянешь, так свои-то беды сладким пряником покажутся. И что же у нас за государство такое? Бьет своих, чтоб чужие, что ли, боялись? Об этом он подумал, уже засыпая.
Странное дело, Сергей Андреевич пил спирт по полстакана сразу и совсем не пьянел, только глаза блестели так остро, что в них было боязно смотреть. Он пил, курил папиросу за папиросой и говорил, говорил как заведенный, будто открылся в человеке какой-то шлюз и потекли из него реки слов. О том, что мы все не так живем, что все надо менять к чертовой матери, что слишком много всякой сволочи сидит на шее у народа, жрет, пьет и веселится, а в перерывах кричит о великой цели — коммунизме,
– Ты сам-то член партии, Сергей Андреич? — спросил Степан Егорыч, со страхом слушая лихорадочные, сбивчивые речи участкового врача.
– Теперь нет! — резко ответил Сергей Андреич.
– Роман-то свой будешь писать или как? — снова спросил Степан Егорыч. — Небось теперь за тобой в оба глядеть будут.
– Буду писать, — так же резко ответил Сергей Андреевич. — Только теперь по-другому напишу. Все заново и по-другому. И за себя напишу, и за Семена Григорьевича... Э-эх, Степан, какой человек был… какой человек... — Сергей Андреевич закрыл глаза и закачал головой.
Вот ведь как, растерянно подумал Степан Егорыч и покосился на Любу, о погибшей жене человек не вспоминает, а про соседа горюет, чудны дела твои, Господи. Будто молния его сожгла, обугленный какой-то весь, опять подумал Степан Егорыч, такому теперь море по колено, такой на смерть как на праздник пойдет.
Да, насмотрелся на них Степан Егорыч в штрафбате.
Как-то осенью сорок четвертого, в Польше уже, пригнали к ним батальон штрафбата, расположили рядом.
Степан Егорыч сходил с ребятами к ним в гости, спирту им отнесли. А утром штрафники двинули в атаку и полегли все. Надо же, удивлялся тогда Степан Егорыч, хоть бы один живой остался — все триста шестьдесят восемь молодцов сложили буйные головушки под той высотой. И высотка-то эта на хрен никому не нужна была, ее потом, на следующий день, спокойно обошли и рванули дальше. А рота немцев, оборонявшая высоту, сдалась без боя. Зачем, спрашивается, штурмовали? Э-эх, чужая кровь как вода. Россия огромадная, народу в ней невпроворот, не обеднеем! Страшновато стало Степану Егорычу от речей Сергея Андреевича, страшновато не за себя, а за самого Сергея Андреевича.
Как человеку жить с такими мыслями? Эдак и в дурдом загреметь недолго. И сколько же нынче таких на Руси, интересно? Из лагерей народ повалил, страсть, как много! И ведь не уголовники, а политические... Неужто ни за что сидели? По наветам, как вот Сергей Андреич попал, или за какие-то другие дела? Тогда за что же их сажали? Кому это надо было? Не-ет, тут мозги вывихнешь, а ответа не получишь, решил Степан Егорыч и потянулся за бутылью со спиртом, налил в три стакана, посмотрел на Любу, встретил ее тоскующий взгляд и подумал со злостью, что Сергей Андреевич хоть над мировыми проблемами бьется, за народ думает, а вот он со своей маленькой закавыкой справиться не может, в трех соснах запутался.
– Я из Москвы уеду, — вдруг сказал Сергей Андреич. — Не смогу здесь жить... Люся... У меня будто полдуши омертвело. Вот думаю про нее, и совсем не больно, веришь? — Он горящими глазами уставился на Степана Егорыча, взял стакан. — Ни капельки не больно. Думаю, лицо вижу, а вот тут... — он с силой постучал себя кулаком в грудь, — пусто…
– Понятное дело... — вздохнул Степан Егорыч, сетуя на себя, что говорит какими-то деревянными словами, посочувствовать по-человечески не может, хотя какие слова в таких вот случаях говорить надо? Какие слова тут помочь могут? Что ни скажи, все будет лживо и глупо. Чужую беду руками разведу... — Понятное дело... — повторил Степан Егорыч. — Куда ж ты подашься? Есть какие родные на белом свете?
– В Ельце мать-старуха живет, к ней поеду. Хороший городок, тихий, соглядатаев этих нету…
– Соглядатаи, Сергей Андреич, везде найдутся, — усмехнулся Степан Егорыч. — Чай, Елец твой не в Америке находится, а опять же здесь, в России... — Степан Егорыч говорил и смотрел на Любу. — А возьми меня с собой, Сергей Андреич? Работенка мне там какая-никакая найдется? Да угол под крышей... проживем…
– Ты что, серьезно? А как же... — Сергей Андреевич перевел вопросительный взгляд на Любу. — Вы же…