У любви четыре руки
Шрифт:
Лида Юсупова.
Моя любовница сидела через два ряда впереди меня, я смотрела на ее прямую, узкую спину, вязаная кофточка красиво обтягивала. Темные волосы небрежно ложились на ее крепкие плечи. Ее психиатр давал свидетельские показания. Он был рыжебород, сух и добр, он говорил тихим, мирящим голосом, и все, что он говорил, было прописными истинами, а он только их еще раз всем повторял, такие у него были интонации. Судья, было сразу видно, очень любил его, это была любовь с первого взгляда, и за те десять минут, что психиатр свидетельствовал, она успела окрепнуть и зацвести бесконечным доверием. Пауза. Судья ласково переспросил: «То есть для самоубийства необязательно нужны причины?» Психиатр устало улыбнулся и ответил: «Две недели назад мой коллега, отец двоих детей, на пике карьеры, физически здоровый человек, утром по пути на работу, в метро прыгнул под поезд. Внезапный порыв. Никто не ожидал, он сам, я уверен, не ожидал. Как объяснить? Такая она, природа самоубийства, непредсказуемая». Он покачал головой. Судья кивнул, губы в сладкой улыбке, и посмотрел в зал. В
Моя любовница — раньше, физически, была мужчиной, она — транссексуалка. Мы познакомились полгода назад, в кафе, где я работаю. Она поразила меня своей красотой, вернее, он, потому что тогда она и стриглась, и одевалась как мальчик, ей было тридцать три, а она выглядела на семнадцать. Высокая, тонкая, кожа цвета нежнотемнокоричневого, узкие скулы, горячие небольшие глаза и тонкие яркие губы, маленький прямой нос, невероятно узкие бедра и очень длинные ноги. Ее папа был черным, с Ямайки, а мама — дочка бежавших от нацизма и осевших на Ямайке немцев-евреев. Папа был пьяницей и след его затерялся, мама, крестившаяся только для того, чтобы выйти замуж и тут же развестись, не приняла превращение своего сына, и упрямо продолжала называть его прежним именем, Джеральд, тогда как официально ее сын уже успел переименоваться в Розалинду.
Розалинда была очень трудным человеком. Это словосочетание — трудный человек — я увидела однажды в брошюрке с курсами местного государственного колледжа (курс назывался «Как общаться с трудным человеком») и тут же поняла, что это для меня, и о ней, Розалинде. Другое определение, также выскочившее в мою жизнь с печатных страниц, было «control freak» — книжка, которую я взяла почитать в библиотеке, называлась что-то вроде того: «Контроль-фрики, и как справляться с ними, чтобы они не изгадили тебе жизнь». Розалинда была страшным контроль-фриком. И в то же время, у нее был очень легкий характер, она была открытой и общительной, удивительно остроумной и внимательной к любым нюансам в беседе, чувствительной, отзывчивой, великодушной, — душой общества. Ни курсы, ни книжка не научили меня общаться с Розалиндой так, как этого хочется мне, власть была все равно на ее стороне, мне приходилось лишь приспосабливаться, к чему, собственно, они меня и подготовили — распознаванию опасности и пониманию происходящего. Единственный дельный совет, который там был дан: покинуть трудного человека, если это возможно, бросить контроль-фрика на произвол судьбы. Если, добавлялось, вам посчастливилось, и это не ваши родители или дети. Мне посчастливилось, но я не представляла свою жизнь без Розалинды. Я говорила ей: когда я вижу свое будущее, я вижу тебя. Она иронически улыбалась и, отворачиваясь, говорила скучному пейзажу своего города-спутника: ты меня пугаешь. Город-спутник индевел, рыжие многоэтажки с одинаковыми окошками медленно оживали, темнело. Запри за собой балкон, говорила мне Розалинда и уходила в квартиру, я докуривала сигарету, глядя на темнеющий воздух вокруг, бросала под ноги и смотрела на догорание оранжевого огонька — у меня была такая примета: быть с окурком до самой его последней искры, иначе с дорогими людьми случится несчастье (мы придумываем себе приметы в желании контролировать случайность событий). Потом я перешагивала через высокий порог, защелкивала балконную дверь, задергивала тяжелые занавески. В квартире уже был полумрак, приглушенный свет на кухне, который я выключала, и в конце длинного коридора — мягкий, уютный оранжевый-апельсиновый свет настольной лампы в спальне, где на широкой кровати, на колышущемся водяном матрасе лежала, вытянув ноги, Розалинда и смотрела реслинг по тв. Она всегда одинаково пахла. Это был запах ее тела — ее кожи, ее волос, губ, дыхания, всегда один и тот же, я даже сейчас очень хорошо его помню, неописуемый, конечно, но единственное, с чем он у меня всегда ассоциировался, это с запахом деревьев, свежим, влажным, из детства, Розалинда и похожа была на дерево, кипарисовая женщина с тонким и гибким станом. Она была выше меня, а потому мне надо было становиться на цыпочки, если я хотела ее поцеловать. Я одной рукой обнимала ее за шею, а другой ныряла в межпуговичье ее шелковой кофты, касаясь маленькой, с острым соском груди (от гормонов у Розалинды выросли груди), и тянулась губами к ее губам, балансируя на кончиках пальцев, как на пуантах. Она отвечала на поцелуй, иногда, а иногда отстранялась. Если она отвечала, то — великодушно и завершающе, как будто кормила меня, птенца: на, возьми, — никогда не пускаясь в продолжительные лобзанья. Но чаще она отстранялась, смущенно, или превращая все в шутку; она уворачивалась, смеясь, и моя рука выскальзывала из-под ее шелков, Розалинда говорила: мне неудобно. У нас не было секса, это было тайной, не вписывающейся ни в какие картинки, выставленные в витрины наших жизней. Взмахом тонких пальцев, с длинными, налаченными ногтями, Розалинда отчерчивала нижнюю часть своего тела, жестко говоря мне: там — не мое.
Когда ее бывшая жена свидетельствовала на суде — о своей жизни с Розалиндой, вернее, тогда еще Джеральдом, — она начала плакать. Мне очень легко представить ее плачущей — бледное, готическое лицо с огромными глазами, в них слезы, зарождаясь, ловят свет дневных ламп, блестят, можно представить дрожащий мир из ее глаз, расплывающийся, дрожащий силуэт Розалинды, которую нетрудно было найти здесь и сквозь слезы — единственную черную женщину в зале городского суда. (Могу ли я быть более queer, говорила мне Розалинда, — я черная, я еврейка, я транссексуалка, я женщина и я лесбиянка. Вернее, к слову queer она добавляла «родителем»: могу ли я быть более queer родителем.) Маргалит — мальтийка, правнучка рыцарей и прекрасных дам, о романтических отношениях которых, вообще-то, больше вымысла, чем правды, ее слезы лились и из тех веков — обманутых сладких надежд, — я уверена, для Маргалит Джеральд и был ее генетически искомым рыцарем. Маргалит его очень любила. Она потому и плакала на суде, обращая
Я пропустила тот, самый первый, день в суде, о плачущей Маргалит мне рассказала Розалинда, и про слова ее, а потом эти слова напечатали в газете. Жаль, что я пропустила! Как бы мне хотелось посмотреть на слезы Маргалит — бывшей обладательницы Розалинды, бывшей, но обладательницы. Она обладала! Даже и в той, другой розалиндиной ипостаси, мужской, далекой, непредставимой мне, но она была допущена на территорию, мне запретную… Маргалит! Она всегда будет ближе к моей Розалинде, потому что у них есть большее общее, чем это возможно между нами — дитя, шестилетняя Саманта — демонстративно не любящая меня, вырывающая у меня свою ладошку, когда мы идем по широким, угнетающе прямолинейным улицам их города-спутника, маленькая кудрявая птичка-Саманта, которая всегда игнорирует мои вопросы и разговаривает только с Розалиндой, называя ее, по просьбе Розалинды, на людях по имени, и только дома папой. Меня Саманта никогда не называет никак. Она и не помнит моего имени. Она, наверное, думает, что это я — причина того, что папа и мама не вместе, она, наверное, хочет, чтобы я умерла. У меня никогда не будет детей от Розалинды. Розалинда принимает женские гормоны, у нее нежнеет кожа и растет грудь. У нее больше не может быть детей. У нас с Розалиндой никогда не будет детей. О, плачь, плачь, Маргалит! Плачь о недоступности тебе Розалинды, плачь об ускользании бесконечности счастья от тебя, Маргалит, плачь, о погибшем Джеральде, лучшем на свете отце!
За два месяца до суда, 14 ноября, ровно в полдень Розалинда позвонила мне и сказала, что решила покончить жизнь самоубийством, но, может быть, у нее не хватит на это смелости. И не вздумай приезжать, она добавила, ты только сделаешь хуже, ты только все сделаешь хуже. И она попросила меня позвонить ей через час. Я не могла сидеть дома, я отправилась к метро — ждать истечения этого первого часа бесконечно кошмарного дня — чтобы, если, если… тут же вскочить в поезд, несущийся к моей Розалинде, а из него — в автобус, несущийся… Через час Розалинда сообщила мне, что еще не решила. Ее голос был грустен, но тверд, она спокойно сказала, что уже принесла в спальню таз с водой, чтобы в нем перерезать себе вены. А перед тем, как перерезать, сказала она, я выпью ацетаминофен с кодеином. Я провела в метро, у метро, напротив метро, внизу в метро, наверху в метро, пять часов, потом дома, потом снова в метро, и снова дома, звоня Розалинде, по ее просьбе, через каждый час. Я была вся готова — к помощи, и я чувствовала себя абсолютно беспомощной. Я не могла жить без Розалинды, а Розалинда хочет по собственной воле прекратить жить? Все, к чему я стремилась в моей жизни тогда — было ее тело, ею отрекаемое, но женское, каким бы мужским оно ни было. Ее женское тело было центром моей души. Я не могла представить свою жизнь без этого недосягаемого пейзажа — горизонта тела моей любовницы на колышущихся водах матраса, на широкой кровати, в апельсиновом свете настольной лампы. Розалинда, Розалинда, я люблю тебя, все, что я могла ей говорить. Ровно в три часа ночи она позвонила и сказала, что идет спать, самоубийство откладывается. Приезжай, как только проснешься, попросила она очень ласковым, ласковым, ласковым голосом.
Когда она целовалась, она покусывала мои губы — нежно, по-кошачьи, так она говорила: я целуюсь по-кошачьи. Она обнимала меня за плечи и целовала, ее руки покоились на мне, это были не поцелуи желания, а поцелуи признания. Я не могу дать тебе больше, говорила она.
— Вы любили Маргалит? — спросил Розалинду адвокат ее бывшей жены. Он был очень неприятный на вид. Он был единственным человеком в зале, лицо которого не выражало никаких чувств — даже стенографистка, в ее сосредоточенности, была более эмоциональна. К тому же, у него были развязаны шнурки, нечищены ботинки, неглажена рубашка, а костюм обвис и лоснился. Розалинда своим спокойным — материнским — голосом ответила: да.
— Почему же вы тогда расстались? — спросил адвокат.
— Это был ее выбор, и я его уважаю, — ответила Розалинда. — Но конечно, мы продолжали поддерживать отношения как родители нашей дочери, у нас общая дочь, которую мы обе любим.
— А вы хотели, чтобы Маргалит осталась?
— Да. Но я уважаю ее выбор.
— И вы знаете, почему она от вас ушла?
— Конечно, я знаю, — сказала Розалинда, и голос ее не менялся, он был добр, кроток, ласков, и в то же время покровительственен, это был голос святой.
— И почему? — у адвоката, как у воплощения зла, голос, наоборот, был агрессивный, атакующий.
— Потому что она не лесбиянка, — сказала Розалинда, — мы обе пытались сохранить наши отношения, но я стала жить как женщина, я стала другой. Маргалит не лесбиянка. Ей нужен мужчина, а я не мужчина.
— И вы договорились о совместном попечительстве над вашей дочерью?
— Да.
— Вам известно, почему Маргалит решила изменить это соглашение?
— Насколько я понимаю, это идея ее семьи, а не самой Маргалит. Они и до этого не очень хорошо относились к нашему браку, из-за моего цвета кожи…
В зале послышались возмущенные, негромкие возгласы родственников Маргалит, ее адвокат шумно набрал в легкие воздуха и громыхнул:
— До этого? До чего — до этого? До того как вы решили одеваться в женское платье, господин Янгблад?
Такая у Розалинды была смешная фамилия — Янгблад, что значит Молодая Кровь — как ее предки только умудрились… Но соль тут была не в ее фамилии, а в том, что еще в самом начале заседания адвокатесса Розалинды попросила суд обращаться к своей клиентке по имени, дабы избежать неуместно ограниченного в данном случае «господина», с чем суд и согласился. Потому-то дурацкий адвокат Маргалит и выделил интонационно во всем предложении именно слово «господин».