У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Шрифт:
— Как похоже ты подражаешь конскому ржанию, — сказала вдруг Ивонна. — Где ты этому выучился?
— И-и-го-го-о-о! — снова заливисто вывел Хью. — В Техасе. Зачем он сказал «в Техасе»? Ведь выучился он в Испании, y. Хуана Серильо. Хью скинул пиджак и перебросил его через холку лошади, впереди седла. И когда жеребята, послушные его зову, выбежали на дорогу, добавил, повернув голову: — Тут все дело в «го-о-о». Это как бы гармонический каданс ржания.
Они снова увидели козла — два грозных рога изобилия торчали над загородкой. Это он, ошибки не может быть. И они, смеясь, начали спорить о том, где он свернул с калье Никарагуа — на каком-нибудь перекрестке или же по дороге на Алькапансинго. Теперь козел пасся с краю поля и встретил их вероломным взглядом, но остался на месте и только смотрел им вслед, словно желая сказать: «Пускай тогда я промахнулся. Но все равно я на тропе войны».
Дорога, тихая, тенистая, хорошо наезженная, усеянная, несмотря на засуху, лужами, красиво отражавшими небо, петляла меж деревьев, вдоль сломанных загородок по краям унылых полей, и маленькая их кавалькада словно ехала по караванной тропе в собственном крошечном мирке любви, под надежной ее защитой. С утра казалось, что день будет знойный, но сейчас солнце лишь слегка пригревало их, ласковый ветерок овевал лица, тихие поля далеко окрест дышали улыбчивым смирением, утренний воздух пронизывало дремотное жужжание, лошади согласно кивали головами, резвились жеребята, впереди бежала
(«Фермин, ты прескверно играешь роль хорошего человека». То был голос призрака, незримо сопровождавшего их кавалькаду, и Хью отчетливо представил себе долговязого Хуана Серильо, вон он едет на лошади, непомерно маленькой для него, без стремян, ноги свисают чуть не до земли, широкополая, украшенная лентой шляпа заломлена на затылок, а пишущая машинка в чехле болтается на шее, задевая луку седла; в свободной руке он держит портфель с деньгами, а рядом бежит мальчишка, вздымая пыль. Хуан Серильо! В Испании он был одним из редчайших людей, одним из ярких живых символов той самоотверженной помощи, которую Мексика действительно оказала этой стране; он вернулся на родину перед самой Бриуэгой. Химик по специальности, он поступил инкассатором в Кредитный сельскохозяйственный банк в Оахаке и верхом развозил по отдаленным деревням Сапотеки деньги, предназначенные для финансирования коллективных созидательных усилий; не раз бандиты нападали на него с кровожадным криком, враги Карденаса стреляли в него из гулких часовен, каждодневная его работа была сопряжена с превратностями служения людям, и Хью мог бы избрать ту же судьбу. Он получил от Хуана срочное письмо в крошечном конвертике, обклеенном яркими марками — на марках лучники посылали стрелы прямо в солнце, — где тот сообщал, что жив-здоров, снова работает и разделяет их какая-нибудь сотня миль, и теперь, когда вид этих таинственных гор то и дело пробуждал горькое сожаление, потому что он отказался поехать туда ради Джеффа и «Ноэмихолеи», Хью как будто слышал укоризненный голос своего верного друга. Тот самый певучий голос, каким некогда в Испании он жалел свою лошадь, оставшуюся в Куикатлане: «Бедная моя лошадка, она никого к себе не подпустит, будет кусаться». Но теперь этот голос говорил про Мексику, про тот год, когда Хуан был ребенком, а Хью только родился на свет. Хуареса давно уже не стало. Но есть ли в этой стране свобода слова, неприкосновенность личности, справедливость, стремление к общему благу? Или школы, украшенные чудесными фресками, и каменные трибуны в центре каждой, самой отдаленной деревушки, затерянной в холодных горах, и земля, принадлежащая народу, и свободное проявление национального духа? Или скотоводческие фермы, где царит образцовый порядок; или надежда на будущее? Это страна рабства, где людьми торговали, как скотиной, и племена, искони ее населявшие, яки, папаги, томасахи, были согнаны с мест, истреблены или попраны, они стали ниже пеонов, а их земля разорена или захвачена чужеземцами. В Оахаке была ужасная долина Насьональ, и там на глазах у Хуана, верного семилетнего раба, засекли насмерть его старшего брата, а другой брат, проданный за сорок пять песо, через семь месяцев умер с голоду, потому что рабовладельцу выгодней было купить другого раба, чем кормить получше прежнего, который все равно через год надорвется на работе и умрет. Все это совершил Порфирио Диас: повсюду солдаты, политиканы, и убийства, и попрание политических свобод, и разгул военщины, служившей кровопролитию, осуществлявшей преследования. Хуан знал все это, испытал на собственной шкуре; и это и еще многое. Позже, во время революции, убили его мать. А еще позже Хуан собственной рукой убил своего отца, который воевал в армии Уэрты, но оказался предателем. Ах, чувство вины и скорби неотступно преследовало и Хуана, потому что он был не из тех католиков, которые очищаются в ледяном омовении исповеди. Но старая, азбучная истина оставалась непоколебимой: прошлое уходит без возврата. И совесть дана человеку для того, чтобы сожалеть о минувшем лишь в той мере, в какой это может повлиять на будущее. Ведь человек, каждый человек, казалось, говорил ему Хуан, подобно всей Мексике, непрестанно должен стремиться вперед. Разве жизнь не борьба, и разве мы не временные пришельцы в этом мире? Революция бушует в tierra caliente [97] любой человеческой души. И невозможно обрести мир, не уплатив сполна дань аду…)
97
Огнедышащей земле (исп.).
Истинно ли это?
Истинно ли это?
Они едва плелись под уклон, к реке — даже собака, словно убаюканная невнятным монологом, едва плелась, — но вот и река, первый, осторожный, неловкий шаг, потом нерешимость, потом рывок вперед, уверенная поступь, зыбкая и вместе с тем такая плавная, что она рождала как бы ощущение невесомости, словно лошади парили или реяли в воздухе и несли седоков через воды, руководствуемые святым Христофором, а не слепым инстинктом. Собака плыла впереди, исполненная нелепой многозначительности; жеребята, важно кланяясь, погрузились по самые шеи и спешили следом; спокойная вода искрилась под лучами солнца, а ниже по течению, где русло внезапно суживалось, водная гладь разбивалась вдребезги, всплескивала мелкой, но стремительной рябью, вскипала фонтанами и водоворотами, перехлестывала через черные береговые утесы, и чудилось, будто там настоящая стремнина, грозная, неукротимая стихия; низко, над самой головой, исступленными молниями носились какие-то неведомые птицы, стремительно кувыркались и описывали мертвые петли, являя чудеса высшего пилотажа, словно только что вылупившиеся стрекозы, К противоположному берегу стеной подступал лес. За пологой отмелью, левей бугристой расселины, где, по-видимому, продолжалась дорога, стояла pulqueria и над ее деревянными двустворчатыми дверьми (издали чем-то напоминавшими великолепные парадные галуны на мундире у американского сержанта) трепыхались на ветру яркие ленты. «Pulques Finos» [98] — возвещала поблекшая синяя надпись на ракушечно-белой глинобитной стене и рядом: «La Sepultura» [99] . Зловещее название, но, несомненно, в нем был некий скрытый иронический смысл. У стены, привалившись к ней спиной, сидел индеец, надвинув до бровей широкополую шляпу, и грелся на солнце. Рядом был привязан к дереву конь, принадлежавший ему или кому-то другому, и Хью еще с середины реки разглядел клеймо с номером семь, выжженное на его крестце. К дереву была прибита афиша местного кинематографа: Las Manos de Orlac con Peter Lorre. На
98
«Высококачественные напитки» (исп.).
99
«Могила» (исп.).
— Твоя лошадь, Ивонна, не хочет пить, она просто любуется своим отражением. Пусть ее. Ты не тяни поводья.
— Я и не тянула. Знаю сама, — ответила Ивонна с коротким ироническим смешком.
Медленными зигзагами они переправлялись через реку; собака плыла ловко, как выдра, и была уже почти у берега. Хью почувствовал, что какой-то вопрос словно витает в воздухе.
— Ты ведь у нас в гостях…
— Рог favor [100] .— Хью наклонил голову.
100
Весьма обязан (исп.).
— …не хочешь ли пообедать где-нибудь в ресторане и пойти в кино? Или ты готов мужественно есть стряпню Консепты?
— Как-как? — Хью почему-то вспомнилась первая неделя после его поступления в английскую закрытую школу, неделя, когда еще не знаешь, что делать и как отвечать на вопросы, но чувствуешь, что уже взвалил на плечи общее бремя невежества и оно влечет тебя в переполненные классы, в суету, в беготню и даже хочется отличиться, выделиться среди всех, как было однажды, когда жена директора пригласила его покататься верхом, и это, сказали ему, была награда, но за что именно, он так никогда и не узнал. — Нет, в кино мне как-то не хочется, спасибо большое, — сказал он со смехом.
— Любопытное местечко — быть может, тебе понравится. Тут всегда крутили киножурналы двухлетней давности, и теперь едва ли что-нибудь переменилось. Один и тот же фильм пускают снова и снова. «Беглый раб», «Золотоискатели», выпущенные в тридцатом, и еще, представь себе, в прошлом году мы смотрели видовой фильм «Посетите солнечную Андалузию» как бы вместо хроники об Испании…
— Черт знает что, — сказал Хью.
— И свет обязательно гаснет.
— Кажется, я где-то видел этот фильм с Питером Лорре. Он великий актер, но фильм отвратительный. Говорю тебе, Ивонна, твоя лошадь не хочет пить. Какая-то история про пианиста, которого мучит раскаяние, потому что у него руки убийцы или что-то в этом духе и он все старается отмыть с них кровь. Может, он и вправду убил кого-то, я уже не помню.
— Похоже на кошмар.
— Конечно, но это только кажется.
На другом берегу лошади действительно захотели пить и они сделали остановку. Потом поднялись по откосу на дорогу. Здесь живые изгороди стали повыше и погуще, они были оплетены вьюнком. Вполне могло показаться, что они в Англии и едут наугад глухим проселком где-нибудь в Девоне или в Чешире. Сходство было полнейшее, его нарушали лишь стервятники, слетевшиеся на свои тайные сборища и кое-где усеивавшие ветки деревьев. Дорога, одолев крутой лесистый склон, теперь расстилалась по ровной земле. Вскоре лес расступился и они перевели лошадей в галоп… «К черту все, как это чудесно, или нет, к черту, как хотелось бы поверить в этот обман, подобно Иуде, — думал Хью, — и вот все повторяется, будь оно проклято, — ведь, может статься, у Иуды была лошадь, или он взял ее у кого-нибудь, или, верней всего, украл после той зари, величайшей из всех зорь, уже сожалея, что возвратил тридцать сребреников. „Что нам до того? Смотри сам“, — сказали эти мерзавцы. — И он жаждал выпить рюмку, тридцать рюмок (как наверняка выпьет Джефф сегодня утром), и быть может, ему даже удалось выпить в долг, и ехал, вдыхая приятный запах кожи и лошадиного пота, слушая мерный стук лошадиных копыт, думая, как радостно было бы ему ехать вот так, под ослепительным небом Иерусалима — забывшись на миг, чтобы поистине вкусить эту радость, — как чудесно было бы все, если б только я не предал вчера этого человека, хотя я прекрасно знаю, что не мог его не предать, как все было бы чудесно, когда бы этого не случилось, когда не было бы роковой необходимости удавиться....»
И вот снова явился он, искуситель, трусливый, всепагубный змей: растопчи же его, дурак безмозглый, будь достоин Мексики. Разве ты не преодолел реку? Во имя господа, погибни, И Хью действительно раздавил маленькую, уже дохлую змейку, распластанную на дороге, словно оброненный кем-то поясок. А может, то была ящерица.
Они ехали теперь по самому краю то ли большого, запущенного парка, то ли некогда пышной рощи высоких, горделивых деревьев. Они перешли на шаг, и Хью, придержав лошадь, несколько времени ехал один… Жеребята отделяли его от Ивонны, а она смотрела прямо перед собой застывшим, безучастным взглядом и, видимо, не замечала ничего вокруг. Ручьи были искусственно запружены; должно быть, некогда они орошали рощу, но теперь русла их заглушила палая листва — хотя многие деревья не осыпались, и на земле чернели густые, частые тени, — а по опушке разбегались тропы. В такую же тропу постепенно превратилась дорога, по которой они ехали. Слева послышалось громыханье поезда; как видно, где-то неподалеку была станция; скорей всего, она впереди, вон за тем холмом, над которым повисло белое облачко дыма. Но железнодорожное полотно с высокой насыпью проглянуло сквозь деревья справа от них; вероятно, здесь рельсы описывали широкую дугу. Они миновали иссякший фонтан подле развалин каких-то ступеней, полный сучьев и сухой листвы. Хью потянул носом: резкий, кисловатый запах, который он не сразу узнал, носился в воздухе. Казалось, они подъезжали к какому-то французскому замку. Полускрытый деревьями, он стоял как бы в центре большого двора, на опушке рощи, за высокой, обсаженной кипарисами стеной с массивными воротами, распахнутыми им навстречу. Ветер выдувал за ворота пыль. «Cerveceria Quauh-nahuac» [101] . Эти белые буквы Хью увидел теперь на стене замка. Он окликнул Ивонну, сделал ей знак остановиться. Итак, замок оказался пивоварней, но весьма необычной на вид — словно она еще смутно хотела стать ресторанчиком под открытым небом и распивочным заведением. Посреди двора стояли круглые столы (скорей всего, на случай, если нежданно нагрянут полуофициальные «дегустаторы»), почернелые, замусоренные листьями, под сенью могучих деревьев, чуть похожих и на обычные дубы, и на тропические растения, не слишком древних, но будто овеянных седой стариной, словно их собственноручно посадил тьму веков назад какой-нибудь император, который вскапывал землю лопаткой из чистого золота. Под деревьями, где они остановились, играла с броненосцем маленькая девочка.
101
«Пивоваренный завод Куаунауак» (исп.).
Из пивоварни, которая вблизи выглядела совсем по-иному и скорей напоминала мельницу — причудливая, вытянутая в длину, странно грохочущая, словно внутри действовали мельничные жернова, испещренная зыбкими, отброшенными близким ручьем солнечными бликами, какие играют на мельничном колесе, — вышел, распахнув дверь, за которой на миг мелькнули работающие машины, живописно одетый человек в фуражке, похожий на лесника, неся две кружки немецкого пива, накрытые шапками пены. Хью с Ивонной не спешились, и он, подавая кружки, поднял их выше головы.