У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Шрифт:
— Не надо, ведь Хью вот-вот… — начала она.
— Плевать на Хью.
Он не хотел ее принудить, повалить на подушки; он чувствовал, как все тело ее напряглось, обрело холодную, каменную твердость. Но не одна усталость заставила ее уступить, а желание соединиться с ним хоть на мгновение, поразительное, как гром с ясного неба…
Но теперь, с самого начала, пробуждая первыми тоскующими словами чувства своей жены, он зримо ощущал и дух своей одержимости, подобно тому как новообращенный, стремящийся к Иесоду, тысячекратно видит на небе Золотые врата, отверстые, дабы приять его астральную оболочку, дух, которым проникнут бар, когда в мертвой тиши и безмятежности он открывается утром. Один из тех баров, которые открываются именно сейчас, в девять часов: и странным образом он был там, слышал свои злые, горькие слова, те самые, что вскоре, быть может, прозвучат, опаляя его. Но и это видение померкло: он был здесь, на прежнем месте, уже весь в поту,
— Прости меня, но, кажется, я не могу.
Консул захлопнул за собой дверь, и штукатурка коротким дождем осыпалась ему на голову. Фигурка Дон-Кихота сорвалась со стены. Он поднял печального, набитого соломой рыцаря… А потом перед ним очутилась бутылка с виски: захлебываясь, он пил прямо из горлышка.
Но он не забыл прихватить стакан и теперь лил туда стрихнин, небрежно, через край, делая что-то не совсем то, ведь он хотел налить туда виски.
«Стрихнин возбуждает желание. Быть может, он подействует сейчас, сразу. Вдруг еще не поздно».
Он упал в зеленую качалку и, казалось, провалился сквозь ее плетеное сиденье.
С немалым трудом дотянулся он до стакана, оставленного на подносе, и теперь держал, взвешивая его в руке, но никак не мог — потому что снова началась дрожь, не та, слабая, а жестокая, неуемная, как у страдающего болезнью Паркинсона или у паралитика, — поднести к губам. Не проглотив ни капли, он поставил стакан на балюстраду. Потом, весь дрожа, он с осторожностью поднялся на ноги и как-то умудрился плеснуть в бокал, который Консепта не успела унести, немного виски, около восьмой доли пинты. «Фирма существует с 1820 года.» Существует. А я существую с 1896 года и еще не выдохся окончательно. «Я люблю тебя», — пробормотал он, сжал бутылку обеими руками и поставил ее на поднос. Кое-как донес бокал с виски до качалки и сел в задумчивости с бокалом в руке. Потом, не притронувшись и к нему, поставил его на балюстраду, подле стакана со стрихнином. Он сидел, созерцая оба стакана. В комнате, у него за спиной, слышался плач Ивонны.
«…Неужели ты забыл ее письма, Джеффри Фермин, ведь когда она писала их, сердце ее рвалось на части, а если не забыл, то почему ты сидишь здесь, весь дрожа, почему не пойдешь к ней сейчас, в этот миг, когда она может наконец понять, что не всегда так было, а только в последнее время, но ты мог над этим смеяться, ты смеялся, и с чего ты взял, любезный друг, что она плачет лишь из-за этого, вспомни ее письма, на которые ты ни разу не ответил, это так, и это не так, так и не так, так, не так, но тогда где же твой ответ, ты даже толком не прочитал их, где они теперь, ты потерял их, Джеффри Фермин, потерял или позабыл где-то, а где, этого даже нам не дано знать…»
Консул дотянулся до бокала и машинально отхлебнул виски; вероятно, это был голос одного из его знакомцев или, быть может…
«А, доброе утро».
Консул сразу же, с одного взгляда понял, что это галлюцинация, и сидел совершенно спокойно, ожидая исчезновения призрачного мертвеца, который, чудилось ему, лежал около бассейна, и лицо его было прикрыто широкими полями сомбреро. Стало быть, «тот» явился ему вновь и вот уже, кажется, исчез: но нет, не совсем, там еще есть нечто,
«К чертям все это, я совершенно здоров, — внезапно подумал он и осушил бокал до дна. Он снова потянулся к бутылке, но не достал, поднялся на ноги и налил еще виски, на донышко. — А рука у меня стала гораздо тверже». Он выпил виски, прихватил стакан и бутылку «Джонни Уокера», которая оказалась полнее, чем он думал, ушел в дальний угол веранды и поставил их в шкафчик. Там валялись два старых мяча для гольфа.
— Давай сыграем, я и сейчас еще сумею тремя ударами одолеть восьмую дорожку. А пить постепенно брошу, — сказал он. — Но что я несу? Ведь мне самому ясно, что это вздор.
— Надо протрезветь. — Он вернулся к своей качалке, долил стакан со стрихнином дополна, потом переставил бутылку стрихнина с подноса на балюстраду, где она была лучше видна. — В конце концов, меня не было дома всю ночь: что ж тут удивительного?
— Но я совсем трезв. Меня покинули мои друзья, мои ангелы-хранители. Я уже начал исправляться, — добавил он и снова уселся, держа стакан в руке, напротив бутылки со стрихнином. — В некотором смысле случившееся сейчас между нами доказывает мою верность, мое постоянство, всякий другой на моем месте жил бы весь этот год совсем иначе. Я хотя бы не заразился! — вскричал он в сердце своем, но крик этот оборвался беспомощно, неуверенно. — А что я выпил виски, так это, наверное, к лучшему, ведь алкоголь, кстати, возбуждает желание. И кроме того, не следует забывать, что алкоголь — это тоже пища. А если мужчина не питается как следует, разве может он выполнять свои супружеские обязанности?.. Супружеские? Ладно, Все равно, кое-чего я уже достиг. Ведь я не помчался в «Белья виста», не напился там, как в тот раз, когда все случилось, когда между нами произошла роковая ссора из-за Жака и я разбил лампочку, нет, теперь я остался здесь. Правда, тогда у меня была машина, а это упрощало дело. Но все-таки я здесь и не пытаюсь спастись бегством. И этого мало, здесь, пропади все пропадом, мне будет гораздо лучше, чем где бы то ни было.
Консул отхлебнул еще стрихнина и поставил стакан на пол.
— Человеческая воля несокрушима. Самому богу не под силу ее сокрушить.
Он откинулся в качалке. Истаксиуатль и Попокатепетль, эта идеальная супружеская чета, светлые и прекрасные, сияли вдали под утренним небом, теперь уже почти безоблачным. Лишь над самой головой, в вышине, редкие белые облачка, гонимые ветром, настигали бледнеющий серп месяца. «Пей все утро, — говорили они ему. — Весь день пей. В этом смысл жизни».
И там, в бездонной вышине, он увидел каких-то хищных птиц, подстерегающих добычу, они были грациозней орлов и порхали, как хлопья горящей бумаги над пламенем костра, которые вдруг стремительно взмывают кверху, трепыхаясь в воздухе.
Неодолимая усталость подкралась к нему черной тенью. Консул, словно в пропасть, провалился в сон.
4
«Дейли глоб Лондон межнаротдел собкорр тчк вчера столичные мексгазеты сообщили назревающей антисемитской кампании конфедерация мексрабочих обратилась петицией против высылки измексики кавычки мелких еврейских текстильфабрикантов кавычки закрыть сегодня же стало известно заслуживающего доверия источника закампанией стоит немецкое посольство мехикосити послухам посольство распространяет антисемитскую пропаганду мекстерритории подтверждается брошюрой выпущенной владельцем местной газеты тчк утверждению брошюры евреи оказывают пагубное влияние все страны каких живут а также кавычки проповедуют диктатуру ивдостижении своих целей не останавливаются перед бесчестными и наглыми методами кавычки закрыть тчк Фермин».
Перечитывая машинописную копию своей последней краткой телеграммы в газету (отправленной утром того же дня с главного почтамта в Мехико — «Мексиканская телеграфная компания Сан-Хуан де Летран и Индепенденсия»), Хью Фермин даже не брел, а полз медленно как черепаха по садовой дорожке к дому своего брата, перекинув через плечо пиджак, который брат дал ему поносить, держа на согнутой руке, почти у локтя, саквояж с двумя ручками, вооруженный пистолетом в клетчатой кобуре, которая лениво хлопала его по бедру: ноги у меня, подумал он, остановясь перед глубокой рытвиной, даром что ватные, а сами дорогу видят, — и тут сердце его остановилось, замерло, остановилось и замерло все в мире: лошадь, распластанная в прыжке над барьером, ныряльщик, едва коснувшийся воды, занесенный нож гильотины, висельник, сорвавшийся с петли, пуля убийцы в полете, и орудийный залп где-то в Испании или в Китае не догремел над землей, прекратило движение колесо, работающий поршень…