У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Шрифт:
В пустом баре змеевидно залегли тени. Они набросились на консула.
— Otro mescalito. Un poquito [197] .
Голос, казалось, раздался над стойкой, из темноты, где сверкали два злых желтоватых глаза. Потом стал виден красный гребень, бородка, золотисто-зеленые перья птицы, стоящей на стойке, а позади показался Сервантес и приветствовал его с игривым тласкальским добродушием.
— Muy fuerte. Миу [198] уж-жасна! — прокудахтал он.
197
Еще мескаля. Немножко (исп.).
198
Очень
Неужели человек с таким лицом мог пустить под воду пятьсот кораблей и предать Христа в западном полушарии? Но птица оказалась вполне ручной. «Полпетуха четвертого», как сказал тот человек. И вот, пожалуйста, петух. Это был бойцовый петух. Сервантес тренировал его для боев в Тласкале, но консула это не интересовало. Сервантесовы петушки всегда проигрывали — консул как-то раз спьяну посетил это зрелище в Куаутле; ужасные и ничтожные побоища, разжигаемые людьми, беспощадно жестокие, но при этом цинично ограничиваемые, всегда недолгие, как постыдная, разнузданная похоть, вызывали у него отвращение и скуку. Сервантес убрал петуха со стойки.
— Un bruto [199] , — сказал он.
Приглушенный рев водопадов проникал в бар, словно где-то близко проплывал пароход… Вечность… Консул, освеженный прохладой, наклонился к стойке и созерцал второй стаканчик с бесцветной, попахивающей эфиром жидкостью. Выпить или не выпить?.. Но без мескаля, как представлялось ему, он забыл о вечности, забыл о том, что мир этот плывет по воле волн, что земля подобна кораблю, который застигнут штормом у мыса Горн и никогда уже не доберется до желанного берега. Или быть может, она подобна мячику, что летит над гигантским полем для гольфа, посланный рукой исступленного великана из окна сумасшедшего дома прямо в ад. Или автобусу, что кружной дорогой катится в Томалин и в небытие. Или же она подобна… там видно будет, чему она уподобится в недолгом времени, после следующего стаканчика мескаля.
199
Зверь (исп.).
Но этот «следующий» стаканчик еще не был выпит. Консул встал, сжимая стаканчик, словно приросший к руке, вслушиваясь, припоминая… И вдруг сквозь шум водопадов до него донеслись звонкие, певучие голоса юных мексиканцев; и голос Ивонны, любимый до боли — и совсем иной после первого стаканчика мескаля, — голос женщины, которую ему вскоре суждено потерять.
Но почему он должен ее потерять?.. Теперь голоса как бы сливались воедино с ослепительным солнечным светом за распахнутой дверью, где алые цветы вдоль дорожки казались огненными мечами. Даже бездарный поэтический вымысел лучше, чем проза жизни, словно говорили ему неясные голоса теперь, когда он выпил еще полстаканчика.
Но консулу слышался и другой шум, раздававшийся лишь у него в голове: впопыхах-ах. Экспресс из Америки мчит, сотрясаясь, везет труп через зеленые луга. Разве есть в человеке что-нибудь, кроме ничтожной души, которая поддерживает жизнь в трупе? Душа! Ах, можно ли сомневаться в том, что и ей не чужды свои воинственные, коварные тласкальцы, свой Кортес, свои noches tristes [200] и где-то в недоступной глубине свой печальный Монтесума в цепях, пьющий шоколад?
200
Печальные ночи (исп.).
Шум нарастал, прерывался и вновь нарастал; аккорды гитары вторгались в крикливую разноголосицу, голоса взывали, пели заунывно, как женщины в Кашмире, заклинали сквозь рев водоворота; «Borrraacho!» — вопили они. И темный бар со сверкающим прямоугольником двери ходил ходуном, раскачивая пол у него под ногами.
— …а что ты скажешь, Ивонна, если я предложу тебе как-нибудь залезть на этого малютку, я имею в виду Попо…
— Нет уж, бога ради! Неужели сегодняшней зарядки тебе мало еще…
— …а для начала, чтобы натренировать мускулы, недурно бы забраться разок-другой на вершины помельче.
Они шутили. Но консулу было не до шуток. Второй стаканчик мескаля придал делу серьезный оборот. Этот недопитый стаканчик остался на стойке, а консул отошел в дальний угол, куда его поманил сеньор Сервантес.
Невзрачный человечек с черной повязкой на
— Мистур. — Сервантес указал на лампаду дрожащей рукой: — Сеньор. Мой дед наказывал мне, чтобы она всегда оставалась в неугасимости.
На глаза консула навернулись мескалевые слезы, он вспомнил, как минувшей ночью, среди пьяного угара, доктор Вихиль повел его на окраину Куаунауака, в церковь, которой он раньше не знал, там были мрачные стены со странной росписью, выполненной, вероятно, по обету, и в полутьме словно плыла милосердная пресвятая дева, которую он молил, ощущая в груди глухие удары сердца, сделать так, чтобы Ивонна вернулась к нему. Какие-то люди чернели вокруг, горестные и сиротливые, многие стояли на коленях — сюда приходили лишь скорбящие и одинокие. «Вот пресвятая дева, покровительница всякому, кто есть один как перст, — сказал доктор, склоняя голову. — И всякому моряку в плавании». Он преклонил колена на грязном полу, положил подле себя револьвер — доктор Вихиль никогда не ходил на балы в пользу Красного Креста без оружия — и сказал печально: «Никто сюда не шел, только тот, который есть один как перст». И теперь они молча стояли перед маленькой статуэткой пресвятой девы, и консул видел в ней ту, другую, что услышала его молитву, и снова взывал к ней. «Милость божия ниспослана мне, но все равно ничто не изменилось, я одинок, как прежде. Сколь ни бессмысленны мои страдания, я терзаюсь, как прежде. Жизнь мою нечем оправдать». Да, поистине это было так, но он хотел сказать совсем о другом. «Смилуйся, даруй Ивонне исполнение ее мечты — мечты? — о нашей новой совместной жизни, смилуйся, дай мне уверовать, что все это не гнусный самообман», — начал он снова… «Смилуйся, дай мне силы подарить ей счастье, избавь меня от этого самоистязания. Я пал низко. Дай же мне пасть еще ниже, дабы я узрел истину. Научи меня снова познать любовь, любовь к жизни». Нет, опять не то… «Где же обрести любовь? Ниспошли мне подлинное страдание. Верни мою былую чистоту, прозрение таинств, все, что я предал и потерял… Ниспошли мне подлинное одиночество, дабы я мог истово молиться. Дай нам обрести счастье, все равно где, только бы вместе, только бы не в этом проклятом мире. Испепели мир!» — вскричал он в сердце своем. Глаза пресвятой девы были опущены, она посылала благословение, но, вероятно, не слышала… Консул даже не заметил, как Сервантес снял со стены ружье. «Люблю охоту». Повесив ружье на место, он выдвинул нижний ящик шкафа, притиснутого к стенке в другом углу. Ящик был битком набит книгами, среди которых оказалась «История Тласкалы» в десяти томах. Он тотчас снова задвинул ящик.
— Я маленький человек и не читаю этих книг, чтобы подтвердить свою малость, — сказал он с гордостью. — Si, hombre, — продолжал он, когда они вернулись в бар, — я вам уже говорил, я послушен своему деду. Он велел мне жениться на моей жене. И вот я называю свою жену матерью. — Он достал фотографию ребенка в гробу и положил на стойку. — Я пил целый день.
— … темные очки и альпеншток. Тебе очень пойдет…
— …все лицо намажу мазью. А шерстяную шапочку натяну до бровей…
Снова послышался голос Хью, ему ответила Ивонна, они одевались и громко переговаривались из кабинок, в каких-нибудь шести футах, за стеной:
— … ты проголодалась, я думаю?
— … две изюминки и половинку сливы!
— … не забудь еще лимоны…
Консул допил мескаль; конечно, все это жалкая шутка, их намерение взобраться на Попо, хотя Хью вполне мог бы разузнать насчет подобных вещей еще до приезда сюда и пренебречь при этом всем остальным; но возможно ли, что мысль взобраться на вулкан вдруг уподобилась для них представлению о целой жизни вдвоем? Да, теперь он высится перед ними, там полно опасностей, ловушек, обманов, и на краткий, ничтожный миг, зыбкий и неверный, как дымок сигареты, им кажется, что это воплощение их судьбы… или, увы, Ивонна просто-напросто сейчас счастлива?