У подножия вулкана
Шрифт:
— Да, он понимал толк в винах.
— В мое время он уже увлекался и винами, и редкими книгами, так что сам иногда путался. — Хью ловко брил брату бороду, легонько прикасаясь к яремной вене и сонной артерии. — Слушай, Смизерс, сказал он однажды, добудь мне бутылочку «Джона Донна», идет?.. Только чтоб был настоящий, издания тысяча шестьсот одиннадцатого года.
— Господи, вот потеха... Или нет? Жаль беднягу.
— Он был прекрасный человек.
— Лучший из лучших.
(...Я выступал с гитарой перед принцем Уэльским, давал с нею уличные концерты в пользу ветеранов войны, когда праздновался День перемирия, играл на приеме, устроенном обществом имени Амундсена, и перед членами французского Национального собрания, когда они обсуждали свою политику на ближайшие годы. «Три моряка» стремительно как метеор вознеслись на вершину славы, «Метроном» сравнил нас с «Четверкой голубых» под руководством Венути. Больше всякого несчастья боялся я тогда как-нибудь повредить руку. Но в то же время приходили в голову и мысли о смерти, представлялось, как где-нибудь в пустыне меня растерзают львы и заключительный аккорд гитары
Сыграй-ка нам что-нибудь...»)
— Хью, — сказал консул, — я хочу перед тобой покаяться.., Когда тебя не было, я тут злоупотреблял стрихнином»
— Талаветипаротия, — сказал Хью с шутливой угрозой. — Сила, обретаемая через усекновение головы. Ну-ка, «побудь спокоен», как говорят мексиканцы, я выбрею тебе шею.
Но сперва Хью обтер бритву клочком папиросной бумаги, рассеянно оглядывая через дверь комнату консула. Окна там были распахнуты настежь; занавески легонько колыхались. Ветер почти затих. Воздух был насыщен благоуханием сада. Потом Хью услышал, как за стеной снова взметнулся ветер, свирепое дыхание Атлантики схлестнулось со страстной музыкой Бетховена. Но за окном ванной, с подветренной стороны, деревья будто и не шелохнулись. Занавески тоже едва подрагивали под дуновениями иного, неведомо откуда струившегося ветерка. Как матросское белье, развешанное сушиться над палубой парохода, высоко между стрелами подъемных кранов, слабо трепещет в сиянии солнца, а тем временем, всего в какой-нибудь лиге за кормой туземное суденышко борется с ураганом, который яростно рвет паруса, так и занавески эти лишь чуть заметно покачивались, словно были во власти какой-то иной стихии...
(Почему я перестал играть на гитаре? Разумеется, не потому, что понял наконец, с запозданием, смысл Филлипсоновой карикатуры, жестокую правду, сокрытую в ней... Там, на Эбро, сейчас проигрывают сражение... Но все-таки продолжай ты играть, это вполне могло бы выглядеть лишь как еще один способ сделать себе рекламу, стяжать лавры, словно мало лавров приносили статьи, которые ты каждую неделю писал в «Ньюс оф уорлд»! Или же это обрекало меня на неизлечимую «любовную болезнь», или на участь вечного трубадура, фокусника, который увлекается лишь замужними женщинами — но почему? — и в конечном счете вообще не способен любить...
Жалкое ничтожество. Но песен ты все-таки больше никогда не писал. И вот гитара сама по себе стала попросту ненужной; она теперь даже удовольствия не могла доставить — детская игрушка, которую попросту пора забросить...)
— Правильно?
— Что правильно?
— Видишь вон тот несчастный, бесприютный клен, — спросил консул, — который оперся на кедр, как на костыль?
— Нет... на твое счастье...
— На днях, когда ветер переменится, он рухнет. — Консул, запинаясь, говорил это, а Хью выбривал ему шею. — И еще видишь вон тот подсолнух под окном спальни? Он с утра до ночи глазеет в окно.
— Что ж, он заходил к тебе?
— Он глазеет. Злобно. С утра до ночи. Вездесущий, как бог!
(Где же я играл в последний раз... Бренчал в «Короле Богемии», в Лондоне. Пиво и портер высшего качества, фирма Бенскин. Напился до беспамятства, а когда очнулся, услышал, как: Джон и прочие поют без аккомпанемента ту песню, «Марш подсолнечников». Почему, собственно говоря, «Марш подсолнечников»? А еще они пели революционные песни; ты подделывался под большевика; но почему ты никогда прежде таких песен не слышал? И вообще никогда не видал, чтобы в Англии пели так искренне и самозабвенно? Быть может, потому, что на всех сборищах ты исполнял песни своего сочинения. Гнусные песни: «Я на свете совсем одинок». Безлюбые песни: «Моя красотка меня обожает...» Но Джон «и прочие», по крайней мере у тебя на глазах, не подделывались: право, не больше, чем всякий другой, кто в один прекрасный вечер, на закате, смешался с толпой или увидел горе, несправедливость, оглянулся, задумался, не мог поверить, повернул назад, стал допытываться, потом решил действовать... Там, на Эбро, выигрывают сражение! А я, выходит, остаюсь в стороне. И ничего нет удивительного, если тогдашним моим друзьям, иные из них уже легли в испанскую землю, до смерти надоело, я уже тогда это понял, мое псевдоамериканское завывание, ведь и завывал-то я бездарно, и они слушали только из вежливости... мое завывание...)
— Выпей еще. — Хью снова наполнил пластмассовый стаканчик, подал консулу, подобрал с полу упавший номер «Эль Универсаль». — Осталось только доскоблить с одной стороны подбородок да подбрить шею.
Хью неторопливо правил бритву на ремне.
— Уж пить, так пить всем.— Консул протянул ему стаканчик через плечо. — «Звонкая монета обесценена на одну четверть». — Держа газету теперь уже довольно твердой рукой, консул стал читать сообщения из Англии: — «Сетования злосчастных изгнанников». Что-то не верится. «Город отдает предпочтение коктейлю из джина с пивом». Опять же не верится. А ты как полагаешь, Хью?..
— И еще... ага... вот! — продолжал он. — «У Клейментских водопадов в дупле найдены яйца, и лесорубы, подсчитав кольца у древесины, утверждают, что яйца пролежали там не менее ста лет». Значит, теперь ты пишешь тоже такое?
— Приблизительно. А иногда и такое: «Японские войска перерезали все дороги вокруг Шанхая. Американцы эвакуируются...» И так далее... Сиди смирно.
(С того самого дня ты больше не играл... И с того самого дня не знал радости... Опасная
— Недавно,— говорил консул, посмеиваясь, — кто-то ссылался на тебя в «Универсале». Только вот я позабыл, о чем была речь... Слушай, Хью, не хочешь ли «с умеренной скидкой» приобрести две «импортные, художественной работы, теплые и почти не ношенные шубы очень большого размера»?
— Сиди смирно.
— Или вот: «Кадиллак за пятьсот песо. Новый был куплен за двести...» А что значит вот это, как по-твоему? «Там же продается: белая лошадь. Обращаться по адресу: почтовый ящик номер семь»... Странно... «Антиалкогольный напиток». Это мне не по вкусу. А вот это должно тебя заинтересовать: «Квартирка в центре города, где можно свить любовное гнездышко». Или предлагается на выбор «изолированная, приличная...
— Ха...
— ...квартира»... Хью, послушай-ка еще: «Молодая особа из Европы, весьма приятной наружности, желает познакомиться с образованным мужчиной в расцвете лет, хорошо обеспеченным...»
Консул дрожал, но теперь, кажется, его просто трясло от смеха, Хью рассмеялся тоже и стоял, держа бритву на отлете.
— А вот прах знаменитого певца Хуана Рамиреса, слышь, Хью, до сих пор не упокоился в мире... Ого, гляди-ка «серьезнейшие нарекания» вызывает образ действий иных высокопоставленных полицейских чинов в Куаунауаке. «Серьезнейшие нарекания вызывает»... что такое?.. «...публичное осуществление негласных функций...».
(«Совершил подъем на Чертов пик, — записал ты в книгу отзывов маленькой альпинистской гостиницы в Уэльсе, — за какие-нибудь двадцать минут. Оказывается, это совсем легко». «Совершил спуск с Чертова пика, — приписал на другой день какой-то заядлый острослов, — за какие-нибудь двадцать секунд. Оказывается, это совсем нелегко...» А теперь вот, когда прожито уже почти полжизни, я, не стяжав признания и славы, без гитары, снова уйду в море: и эти дни ожидания, пожалуй, вполне подходят под ту остроту насчет спуска, надо их пережить, чтобы потом снова лезть наверх. С Чертова пика при желании можно идти прямехонько к себе домой, пить чай, как может актер, сыгравший роль в пьесе о распятии, слезть с креста да идти к себе в гостиницу пить пильзенское пиво. Но на жизненном пути, при подъемах и спусках, так много туманов, и ледяных ветров, и каменных глыб, нависающих над головой, и ненадежных веревок, и скользких уступов; все же, когда веревка соскальзывала, порой еще хватало времени пошутить. И все-таки я боюсь... Ведь и у меня простая душа, а предстоит взобраться на головокружительно шаткую мачту... Неужели мне придется так же солоно, как в первое плавание, по-настоящему тяжкое и чем-то напоминающее ту ферму, о которой мечтает Ивонна? Любопытно знать, что будет с Ивонной, когда у нее на глазах в первый раз заколют свинью... Да, я боюсь; но вместе с тем не боюсь; я знаю море; может ли быть такое, чтобы я вернулся туда, сохранив в неприкосновенности былые мечты, или нет, даже предаваясь мечтам, без тени ожесточения, еще более ребяческим, чем прежде. Я люблю море, прозрачное Норвежское море. И разочарование мое — опять только поза. Что можно этим доказать? Сознайся себе: ты сентиментальная душа, путаник, трезвый реалист, мечтатель, трус, лицемер, герой — словом, ты англичанин, не способный претворить в жизнь свои фантазии. Холуй и первооткрыватель под нелепой маской. Богоборец и исследователь. Докучливый субъект, бестрепетный, но и бессильный перед пошлыми мелочами! Зачем, спрашивается, напился ты в той несчастной забегаловке, когда можно было выучить иные песни, прекрасные революционные песни? И что мешает тебе выучить их теперь, эти новые песни, каких ты не знал до сих пор, выучить хотя бы для того, чтобы изведать вновь простую радость, которую ты испытывал, когда пел и играл на гитаре? Что дала мне такая жизнь? Встречи с великими людьми... Однажды сам Эйнштейн спросил у меня, который час. В тот летний вечер иду я в шумную столовую колледжа святого Иоанна, и вдруг... кто это вышел из дверей под номером 4Д, где поместили знаменитого профессора? Кто это идет к дому Портера — и там, на пересечении наших орбит, спрашивает у меня, который час? Неужели сам Эйнштейн, удостоенный почетной степени? Не могу сказать, отвечаю я, и он улыбается... А все-таки он спросил об этом у меня. Да: великий человек, перевернувший все человеческие представления о времени и пространстве, вознесенный на недосягаемую высоту, склонился со своего ложа, простертого меж созвездий Овна и Рыбы, чтобы спросить у меня, оборванного студента-первокурсника, робко кутавшегося в свой балахон, едва забрезжит вечерняя звезда, который час. А когда я указал ему на часы, не замеченные сначала нами обоими, он улыбнулся снова...)