У последней черты
Шрифт:
Но доктор Арнольди слушал молча, пожевывая отвисшими губами, и по его толстому, обрюзгшему лицу нельзя было понять, что он думает об этом.
Михайлов вскочил и заходил по комнате.
— Она, по крайней мере, сразу сгорела и, может быть, даже с наслаждением в воду бросилась, считая себя жертвой!.. А зачем судьба натолкнула ее на меня?.. Ей был нужен другой человек, муж, отец… вечная любовь и тому подобное… Не мог же я притворяться не тем, что я есть?.. Да и для чего?
Доктор не отвечал.
Ну, пусть я грубый, развратный человек и все, что вам угодно, но что же делать, если я такой, а не другой?.. Во имя чего мне себя переделывать? Я не знаю!.. Кто-то создал меня таким, и я вовсе не желаю исправлять его ошибки, если это ошибка!.. С какой стати я стану насиловать и мучить себя, чтобы усовершенствовать чье-то неудачное создание?.. Да не хочу, вот и все! Не желаю!.. Отказываюсь я от всякого совершенства и желаю остаться таким, как есть!.. К черту на рога!..
Доктор посмотрел на него и опять промолчал.
— Не понимаю я любви вашей и не хочу
Михайлов сорвался, задохнувшись от крайнего напряжения, и на минуту примолк.
Доктор Арнольди тяжело вздохнул и тоскливо подвинулся на стуле.
— А знаете, доктор, — опять заговорил Михайлов, но уже со странной видимой сдержанностью, — я ведь и в самом деле, пожалуй, пришел к вам каяться и оправдываться!.. В конце концов… может быть, это и в самом деле — ужасно, гадко и подло!.. Не знаю!.. Мне жаль Лизу… Когда я услышал, мне показалось, что мозг у меня пошатнулся!.. То, что я сейчас говорил, все-таки — правда, я знаю, но знаю я одно, а чувствую другое!.. Я вот сейчас говорю, доказываю, а вспомню, что ее уже нет, что я никогда не увижу ее, что она умерла, одинокая, обиженная, всеми униженная, и у меня сердце сжимается! Я не вынесу этого!.. Она была такая молодая, наивная, доверчивая… так просто, искренно любила… Я никогда не забуду ее… Где это я читал, что самое ужасное — это вдруг сознать, что надо было пожалеть и не пожалел, а теперь уже поздно? Мне все кажется, что это только какой-то скверный сон… А ведь это правда, голая правда!.. Я не мог оставаться один, страшно стало… Вот я и прибежал к вам… чтобы утешили и пожалели меня! — прибавил Михайлов с мучительной иронией.
— А вы знаете, доктор, от кого я узнал, что Лиза утонула? — вдруг спросил он.
Доктор Арнольди взглянул вопросительно.
— От Нелли!.. Она нарочно пришла ко мне, чтобы первой сообщить эту новость!.. Так и выразилась: новость!.. Это она мне отомстила, доктор!.. И надо отдать ей справедливость, хорошо отомстила!.. Она сумасшедшая, доктор! Впрочем, все мы сумасшедшие, у всех нас в душе хаос, чертова неразбериха!.. Знаете, когда я бежал к вам, я все о Краузе думал… Почему о Краузе?.. Ни о Лизе не думал, ни о Нелли… Вас вспомнил и Краузе! Впрочем, я последнее время постоянно о нем думал!
Доктор поднял голову и посмотрел как-то странно.
Михайлов неестественно рассмеялся.
— Вы не бойтесь, доктор, я вряд ли застрелюсь!.. — сказал он, как бы отвечая на взгляд доктора. — Такие люди, как я, не стреляются. Правда, когда Нелли ушла, я прежде всего подумал, что надо просто покончить с собою и этим сразу все узлы развязать… даже револьвер взял, но потом бросил его и убежал… Может быть, если бы не убежал, то и в самом деле застрелился бы. Только нет, вряд ли!.. Куда мне!.. И не потому, что я трус, нет, а просто потому, что для того, чтобы застрелиться, надо все-таки хоть к какому-нибудь окончательному решению прийти, а я ни в чем в самом себе разобраться не могу!.. Я просто в конце концов не знаю: нужно ли это или вовсе не нужно?.. Вот Краузе знал… Лиза знала… Она любила, любовь обманула ее, и она не захотела жить! Так просто, ясно!.. Должно быть, надо иметь сильные чувства, чтобы покончить с собой, а у меня одна дрянь в душе!.. Вам, доктор, должно быть, странно все это слышать от меня?
Доктор пожал плечами.
— Нет, что ж… — неопределенно буркнул он.
— Бывают такие моменты, доктор… Живет чело век, живет, да и оглянется… и в ужас придет!.. Ведь в сущности, каждый человек, если бы серьезно оглянулся на свою жизнь, должен был бы прийти в ужас от всего этого громадного количества растраченного даром времени, перезабытых чувств, выброшенных сил, от всей той дряни и мелочи, которые он проделал!.. Так вот и я оглянулся… Мне случалось и прежде оглядываться, да все что-нибудь сбивало и опять все запутывало… Но теперь, кажется, в последний раз оглянулся…
Михайлов говорил быстро, не умолкая, и видно было, что говорит он в каком-то припадке, путаясь в мыслях и словах, терзая себя и разворачивая всю душу.
— Я ведь не всегда такой был, доктор… Когда-то я на все смотрел другими глазами. Я и в искусство верил, и в человечество, и в любовь, во что хотите!.. Только это давно было. Видите, доктор, у меня в жизни один перелом был: когда мне было еще лет девятнадцать-двадцать, я еще тогда в школе живописи был, доктора нашли у меня чахотку, и я поверил, что через несколько месяцев должен умереть. Я не испугался, отнесся к этому совершенно спокойно и даже иронически, но только заметил, что все мне стало неинтересно: надо, например, кончать эскиз к экзамену, а я думаю: на кой же черт, если я после экзамена умру?.. Подготовлялась, помню, тогда экскурсия в Италию на средства одного мецената, а я не поехал… Зачем думаю… Разве мне будет легче умирать оттого, что я Рим увижу?.. И так все… Начал ухаживать за одной барышней, бросил… Ну, думаю, хорошо полюбит она меня, а дальше?.. Все равно умру!.. И вот тогда-то я в первый раз и задумался над жизнью и понял, что, в сущности, каждый человек такой же больной, как и я, хотя бы он был здоровее Геркулеса. Кто-то сказал, что самая опасная болезнь это жизнь, потому что она ровно на сто процентов кончается смертным исходом… От чахотки можно выздороветь, от чумы, от проказы, но от жизни никогда!.. Это, конечно, избитая мысль, но ведь мы никогда о ней серьезно не думаем… Так, повторяем ради красного словца и сейчас же забываем, как будто бы это только так, в шутку говорится… Но
Михайлов криво усмехнулся.
Тогда — эта мысль о краже меня особенно поразила: я был мальчик впечатлительный, еще не умел отделять своих выводов от своей жизни, как это делают все, и, слишком ясно представив себе все это, почувствовал такую душевную пустоту, такое крушение всех своих идеалов, что задумался о самоубийстве. Но я был слишком молод, слишком сильны были во мне инстинкты жизни, и, вместо того чтобы умереть, я начал искать оправдания жизни в самой жизни.
Михайлов постоял, задумавшись. Лицо его становилось спокойнее, но все печальнее. Острый порыв, видимо, проходил и сменялся тихой тоской.
— Да, — опять заговорил он, устало садясь у стола, — я стал искать наслаждений, — потому что только наслаждение самоцельно, и, конечно, воплотил его в женщине, так как в конце концов наслаждение страсти интенсивнее всех других…
Доктор Арнольди слушал понурившись.
— Сначала я искал любви, настоящей, большой, вечной любви… Знаете, я сделал забавное наблюдение:
теперь слова «вечная любовь» кажутся всем несколько смешными, так что и произносят их все с усмешкой, подчеркивая, что не верят в нее, эту «вечную» любовь, но тем не менее никто и не скажет прямо, что любит на срок… то есть и скажет — даже, но срока слишком короткого не укажет, так что впечатление остается все-таки такое, будто любовь никогда не кончится, и потому, как бы ни условливались любовники, но когда одна сторона охладеет, другая искренно считает себя обманутой! Вы заметили?
Доктор устало кивнул головой.
— Ну, так вот… Я хотя тоже произносил эти слова с усмешкой, но на деле искал именно вечной любви, а если не вечной, то все-таки большой, серьезной!.. Удивительно это: ведь раз только не вечная, то и не все ли равно — какая? В конце концов сила и серьезность чувства намеряются именно временем, потому что на три дня, на мгновение можно увлечься и совсем не серьезно: под минутным впечатлением иной раз искренно готов в огонь броситься, а на другой день самому смешно станет! Но я не о том… Тогда я искренно верил в любовь, и когда мне показалось, что я нашел ее, Боже мой, какое это было счастье! И теперь, когда вспомню, чувствую такую грусть, что сердце сжимается! Мы так понимали друг друга, так чувствовали, нам так хорошо было вместе, что казалось, будто ничего больше и не надо. Однако мы сошлись, и даже задолго перед тем почти ни о чем уже и не говорили и не думали, кроме как об этом. Все наши свидания свелись к тому, что я добивался, а она защищалась! Это стало целью, это неотступно стояло в мозгу, жгло и мучило! Я помню, что мысль об этом казалась мне кощунством, что я сам презирал себя, но ничего поделать не мог!.. Все душевные разговоры, общие планы и мечты, искусство и прочее отошло на задний план!.. И когда, наконец, это случилось, помню, я вышел рано утром на приморский бульвар… Утро было такое тихое, светлое, святое, море беспредельно, и звезды блестели над ним прозрачные, как будто дрожащие от своего утреннего счастья… Дышалось так легко и радостно, точно и не воздух, а самый утренний свет входил в грудь. Я готов был кричать от радости, что живу и чувствую! А к ней, подарившей мне такое счастие, я чувствовал такую умиленную, благодарную любовь, что готов был стать на колени и целовать подол ее платья, как у святой! Мне казалось, что моя любовь разливается кругом, как утренний свет… Она, моя любовница, казалась мне такой чистой, точно была соткана из лучей этих бледных утренних звезд… А ведь я еще весь был в поту… ноги у меня дрожали от пережитого возбуждения… Но я тогда ничего этого не замечал… Было только счастье, а в чем оно, я не думал. Было бы слишком дико, ужасно подумать, что все это — только телесная легкость.