У Пяти углов
Шрифт:
Или сегодня такой удачный день? Бывают же дни удачные и неудачные — совершенно точно.
Не мог Филипп не вспомнить и того, что, когда выказал перед секретаршей Графова свою непрактичность, неумелость в делах, это сразу расположило ее к нему. Может быть, он и на самом деле немного не от мира сего, но всегда он старается это скрывать, так же как и излишнюю впечатлительность: козырять что не-отмиростью, что ранимостью — дурной тон, так он всегда считал. Но вот невольно получилось, что он сделал шаг, по своим понятиям, дурного тона — и немедленно выиграл от этого. Выходит, становиться в дешевую позу парящего в эмпиреях творца — выгодно?!
Он медленно шел к дому на Рубинштейна. На длинном афишном стенде, которым закрыта боковая стена дома, где сберкасса, стена, обращенная к скверу, разбитому на месте когда-то сгоревшего дома, последнего деревянного дома на улице, на котором висела доска,
Сразу вспомнилось, что напротив висит еще один плакат, на котором фигурирует композитор Варламов. Он перешел обратно к Толстовскому дому, вошел под арку — нет, объявление о пропаже Рыжи, к счастью, кто-то уже сорвал. Не то что соседствовать с Рыжей Филиппу неприятно, а рядом со Смольниковым — сплошное удовольствие. Нет, Рыжи он не стыдился, стыдится нескромности своей подписи, стыдится по-прежнему, хотя сегодня имел случай убедиться в пользе некоторой саморекламы. А что до Смольникова…
Филиппа будут исполнять в первом отделении, Смольникова — во втором. Это решилось само собой; кажется, иного варианта и не предполагалось. Потому что успех должен идти по нарастающей, потому что к концу приберегаются силы для аплодисментов, а Смольников — это Смольников! Но почему?! Почему с первого шага у него чувство превосходства над коллегами? И почему так легко признали это превосходство и публика, и музыковеды, и оркестранты, и администраторы — все эти люди при музыке — и чуть ли не сами композиторы? Как выкристаллизовывался образ? Тут и имя сыграло какую-то роль: как устоять перед Свято-полком^ когда сразу вспоминаются какие-то древние предания, как бы шуршат страницы летописей. И сам Святополк всемерно культивирует свой образ: вот кто принимает позы, вот у кого жесты!
Когда у Филиппа спрашивают, что он думает о Смольникове, он теряется. Сказать то, что действительно думает — заподозрят, что завидует славе Смольникова. Превозносить вместе со всеми тоже не может. Бормочет что-то о безусловном таланте, который не всегда удачно направлен… Хотя сам не верит в безусловный талант Смольникова.
Филипп дошагал уже до дома, когда вспомнил, что нужно купить яйца, да и масло, кажется, кончается, и вообще полезно всегда мимоходом заглядывать в магазин: мало ли что дают. Благо магазин прямо напротив парадного. Филипп подошел ко входу, но долго не мог войти: дверь узкая, а из магазина все выходили и выходили. Почему-то, сталкиваясь в дверях, Филипп-инстинктивно всем уступает дорогу: не только женщинам, старикам и инвалидам, но и людям вполне молодым и здоровым. А ему встречные уступают редко, да почти что никогда; часто он уже минует наружную дверь, тамбур, подходит ко внутренней — и тут кто-то встречный, — ну в таком-то положении естественно пропустить того, кто прошел тамбур, а не заталкивать его обратно, — но ничуть не бывало: встречный без всяких сомнений двигает вперед и даже не боком, а при полном развороте плеч! Большинство, кажется, и не смотрит, идет ли кто-нибудь навстречу. Иногда Филиппу даже интересно: а если бы он шел точно так же, не глядя и не сторонясь, — так бы и столкнулись грудь в грудь? Но проверить он ни разу не смог: всегда сторонился в последний момент, уступал дорогу… Да, довольно долго пришлось ждать, когда сумел наконец войти в магазин. Ничего особенного не давали, но масло и яйца купил. У него всегда с собой в портфеле на всякий случай полиэтиленовые мешки — так что солидный портфель по совместительству работает хозяйственной сумкой.
…Да, так про Святополка Смольникова. Пытаясь понять истоки репутации, Филипп додумывался до того, что отводил роль и внешности Святополка: эдакий оперный Мефистофель — как тут устоять, как не увериться, что человек с такими волосяными украшениями и музыку создает исполненную язвительной мефистофельской мудрости? У Филиппа странное отношение к бороде: с детства он невольно усвоил, что бороду достойны носить только самые талантливые, самые мудрые старцы — облик Льва Толстого укреплял его в этом убеждении, или старый Рерих с его узкой монгольской бородкой, или академик Курчатов из современников. И вот когда бороды появились во множестве, он не смог отнестись к ним как к простым модным украшениям, он инстинктивно чуть ли не робел перед каждым бородачом, он заранее предполагал в нем ум, вкус, тонкость — и часто разочаровывался. Да и ясно,
Филипп отпер дверь, вошел в прихожую. В квартире глухая темень — не горела ни одна лампочка во всю длину коридора, не выбивался свет из-под дверей. Филиппу не нужен свет, чтобы ориентироваться в собственной прихожей, недаром же он здесь родился и за всю жизнь ни разу не переезжал — редкий в наше время случай, — но все равно темнота неприятна. Означать темнота могла только одно: нет света во всем доме. На лестнице есть, лестницы почему-то питаются отдельно, а в квартирах нет. У них в доме свет почему-то портится очень часто. Починят кое-как — и через день, через неделю, хорошо, если через месяц, перегорает снова. Видно, старинная проводка прогнила насквозь. Когда нет света, первая мысль Филиппа всегда о холодильнике. Вот и сейчас: принес масло, яйца, а холодильник отключен; если света не будет долго, то и потечет.
Услышав шаги хозяина, в комнате заскреблась Рыжа. Она всегда рвется его встречать, а уж сегодня, когда еще помнит свое спасение, — счастье вдвойне! А вот Ксана никогда не встречает. Когда еще была жива мать, она встречала отца неукоснительно. Даже если в это время в кухне, каким-то непонятным образом узнавала, что он пришел, — не слышно из кухни хлопанья входной двери, это точно, — и спешила в прихожую. В последние годы — вся скрюченная. Спешила в прихожую, принимала отцовское пальто. Потому возвращение отца домой всегда как бы событие. А пришел Филипп — ничего не случилось. Вот только Рыжа радуется.
Он вошел в свою комнату, выдержал восторги Рыжи, взял свечу, которая всегда наготове на случай очередной электрической аварии, и пошел показаться Ксане и намекнуть насчет ужина.
Свеча не столько светила, сколько слепила, поэтому шел Филипп даже неуверенней, чем в полной темноте. Ко и полуослепленный близким огнем свечи, он сразу заметил, что бумажка с печатями на дверях Леонида Полуэктовича отклеена и торчит вбок. Значит, добралась Антонина Ивановна — больше-то некому.
Вскрытие комнаты не имело никакого отношения к начатым сегодня хлопотам Филиппа, а все-таки ему сделалось неприятно: точно вторглись к нему. Он хотел пройти мимо, сделать вид, что не заметил — бумажка снова заклеится, и можно будет думать, что не знал, что и не было ничего, — но дверь медленно открылась сама. Выглянула Антонина Ивановна — да вся в чем-то белом, будто наряженная под привидение.
— Я-то думаю, кто идет впотьмах! Загляни, посмотри, какая грязища! Он, может, у себя год как не прибирал.
Филипп заглянул, остановившись на пороге.
Комната Леонида Полуэктовича и при полном свете напоминала всегда антикварную лавку, в свете же свечей больше походила на бутафорскую, куда только что снесли реквизит после представления пьесы Островского или, скорее, Сухове-Кобылина. Свалили реквизит и разошлись до утра — потому что и кресла красного дерева, и окованные сундуки, и золоченые рамы картин казались ненастоящими, хотя уж Филипп-то знал точно, что все здесь настоящее. Но оттого, что комната казалась складом бутафории, и решительность Антонины Ивановны, отклеившей бумажку с печатями, словно была продолжением пьесы, а не реальным поступком. Проступком. Интересно, она и вошла сюда, когда перегорело электричество, ободренная темнотой, или свет случайно погас уже после?
Ну чего ж, пропадет же все. Крупные вещи опишут, я не говорю. А чашки всякие? Кто ж такую грязищу станет вывозить и продавать в комиссионке? Бросят — и пропадет. Я говорю твоей Ксаночке, а она: «Боюсь мертвых! Вдруг придет за своими вещами?» Во какая, а еще образованная! Я-то темная баба, я-то боюсь тоже, а беру все-таки, а она: «Вдруг придет!»
Молодец Ксана! И уклонилась от соучастия, и не обидела Антонину Ивановну.
— Ты-то хоть возьми чего на память. Ты-то мертвецов не боишься? Или вот я беру тарелку эту с птицами — я ж ее сама ему подарила, когда нашему Полу-эхтовичу восемьдесят было. Он тогда еще совсем молодой был. Чего ж оставлять, если моя тарелка? И стул вот — кому он нужен, кроме меня? Так возьми на память-то.