У стен Малапаги
Шрифт:
Спас меланхолик. Воспротивился и восстал. На это хватило. Обессилел и вновь впал. Была сослана далеко, где неуютно и цивилизация не докатилась. Без права возвращения. И переписки.
Прошло много. В столице другой Высочайший. Заботы на ниве правления. Выходы, приёмы, церемонии. Всё идёт своим чередом.
Сегодня Аой особенно больно. Вспомнила. Последнее свидание. Было счастливым и не предвиделось. Стала метаться по своей убогой. Травяная хижина. Так прозвали местные. Крыта дёрном и пол глиняный. Чисто, голо, очаг. Топит хворостом, собирает
Не выдержала, рванула камышовую и высунулась. Какой-то праздник. Забыла, что это значит. И люди на дороге к монастырю. В горах и древен. Высоко и долго взбираться. Но идут. Монастырь буддийский и славится. Чудесами и пр.
Увидела смутно пятна. Женские, мужские фигуры. И закричала дребезжащим, уставшим:
«Почем нынче вязанка старых костей?»
Не ответили, не обратили. Не слышали.
Вернулась, развела огонь. Увидела бледный, голубоватый. Стал разгораться, побежал, осветил. И заплакала.
Счастье. Увидеть даль. Услышать голос над струнным. Признать, постигнуть. Ошутить трепет. Вдохнуть полной. Юность. По новой. И добрый дух берёт за руку и ведёт.
Ива — дерево. Плодов не приносит. Но красиво. Есть персиковое. Красиво и даёт плоды.
Невольная карьера одного римского гражданина
Он не хотел этого. Он сам не знал почему.
Боязнь, малодушие? Страх ответственности? Врождённое тяготение к порядку? Солдатская привычка подчиняться? Возможно.
Верноподданнические чувства? Почему нет?
Хотя скорее всего присущая этой натуре склонность быть частным лицом и только. Он всегда тяготился публичной жизнью.
И то, и другое, и третье. И, как всегда, что-то ещё…
Он спокойно, без колебаний, скажем даже, — да, так можно сказать, — покорно приносил присягу сам и приводил к присяге свои легионы каждому новому императору по очерёдности. В той временной последовательности, в которой они сменяли друг друга.
Местности, где провозглашали императоров, не имели значения, как и те, кто их провозглашал. Будь то легионы в Испании, преторианские когорты в Риме или армии, расквартированные в Германии и Галлии. Он добросовестно и искренне присягнул сначала Гальбе, потом Оттону, наконец, Вителлию. Он одинаково равнодушно относился к ним. Так же равнодушно он отнёсся бы к любому другому, если бы выбор судьбы — случай, удача или глупость окружающих — оказался иным.
С его точки зрения он достиг многого, не особенно стремясь к этому.
Он любил своё дело. Армия была его домом, хозяйством, усадьбой, его имением. Вернее, как он надеялся, временным замещением их. Он хотел и верил в то, что жизнь закончится мирно, тихо. Поместье любимой бабки со стороны отца, Этрурия его детства, где он провёл лучшие годы своей жизни. Вплоть до глупого, но неизбежного совершеннолетия. К которому он, кажется, никогда не стремился. Очарованная и недостижимая сень прошлого…
Земля, его земля. Дом, его дом. Домочадцы, немного рабов.
Но, вероятно, Боги решают, как человек проживёт свою жизнь. И уж тем более, как он её закончит…
Боги…, гадания…, знамения…? Или нетрезвая солдатня, провозгласившая его однажды утром, ещё предрассветным, — он не успел даже выйти из палатки, — своим императором?
Несколько придурков, со страху или глупости произнёсших то, что его окружение боялось сказать вслух. Хотя он давно понял, что хотят от него все эти Лицинии Муцианы и Тиберии Александры… Да что они, если даже царь Парфии осмелился предложить ему сорок тысяч солдат.
Он отказался. Это было бы уже не изменой, не мятежом, не узурпацией и не гражданской войной… Это было бы предательством самого себя, его — Веспасиана Флавия — жизни.
Он помнит, решение далось нелегко. Он теперь начинал междоусобную войну. И тогда, в самом её начале, всё было совсем непросто. И сорок тысяч солдат, четыре легиона, не помешали бы. Но он отказался.
«Подонки». Равнодушно-брезгливо возникло это слово, почти бессознательно. Если другим можно рвать от гибнущего, больного тела Империи, то почему и им не попробовать, не поучаствовать… Не отхватить кусок от уже начинавшей дурно пахнуть падали… Сами не могут, боятся…
А его — Веспасиана — обычного, практически рядового солдата, — в конце концов в армии все рядовые, — не ставшего земледельцем, просто частным лицом лишь по житейским обстоятельствам нужды и страха за свою жизнь и жизнь близких…
Он вдруг вспомнил братца, отхватившего у него за долги единственное маленькое имение, какое у него было. Говорили о каком-то закладе, о множестве поместий… Молва, толпа любит всё преувеличивать.
Да… его можно выпихнуть вперёд. Практически под топор палача…
Получится — у них будет всё. Без риска для собственных шкур. Нет — ответит он один. Ну что ж? Отступать было некуда. Он согласился. Зачем? Почему? Тогда он сам этого не знал.
Мечтал о маленьком имении, о покое. Скромном, но прочном довольстве. Вечной, практически уже загробной уверенности в завтрашнем дне…
А что получилось? Нет слов! Величественно, грандиозно, божественно… Божественный Юлий… Божественный Август… Божественный Веспасиан…
Император лежал неподвижно с лицом недужного истукана.
Руки безмолвно вытянуты вдоль туловища. Словно положены отдельно для симметрии и порядка.
Он лежал с закрытыми глазами. Сиделка, находившаяся рядом и не спускавшая с него глаз, не видела шутовского блеска, озарившего на мгновение уже пустые неподвижные зрачки, завешанные пухлыми, в красных прожилках веками. Но она заметила вялую усмешку, прозмеившуюся по его губам, и испуганно наклонилась, пристально смотря в лицо умирающему.
В покое продолжала стоять тяжёлая, мутная тишина. Не решившись побеспокоить Императора, она снова откинулась бесшумно на спинку кресла в безучастной, но выжидательной позе.