У стен Малапаги
Шрифт:
Пища философа отличалась простотой, едва ли не крестьянской, без всякого снобизма и вредных для здоровья изысков. Трапеза всегда состояла, — без каких-либо заметных отклонений, — из трески, густого гороха, гёттингенской колбасы, сыра, варёной свёклы, горчицы. Пожалуй, единственное, что нарушало почти отшельническую суровость принимаемой пищи, была зернистая икра. Маленькая слабость философствующего духа. Как видим, поглощаемое профессором и его гостем явно не выходило за пределы разумно необходимого.
«Пошли к Почечуеву, да на дороге Пётр Иванович говорит: „Зайдём, — говорит, — в трактир.
Беседы весьма часто лишь заменяют нам наслаждения, в коих мы по собственной воле или по воле неба себе отказываем.
Жениться или не жениться — вот в чём вопрос надворных советников. Вопрос, не оставленный нашим философом без ответа. Конечно, жениться и, конечно, выходить замуж, но… солидно, со взором, обращённым в будущее: дети, обеспеченность, житейская, повседневная. Сытая жизнь. А там… Кто знает?
Он написал три «Критики…», объяснил образование мироздания, доказал, что его устройство незатейливо и не превосходит… коль чудна связь вещей. Доказал бытие Верховного существа или Бога, привёл единственно возможное основание, утвердил религию в пределах только разума, давал советы прекрасному полу и много чего ещё. Да уж… Звёздное небо над головой и нравственный закон в душе. Нет ничего прекраснее? Разумеется. Согласны. Но небесный свод не всегда доступен взору, разве что к призракам звёзд будем призраком вздоха. А нравственный закон временно не принимается… нет тары. Что поделаешь? Свобода воли. Ты же сам, Иммануил, не хотел, чтобы человек, он же венец творения, был схож с овцами, им пасомыми.
«Ей-ей, не я! И не думал», — сказал Пётр Иванович.
«Я ничего, совсем ничего», — сказал Пётр Иванович.
Он думал, и это никому не мешало. Он был одинок, а одиночество иногда удобно.
Руки какой-нибудь Гретхен могли бы похитить его, как сновидение.
Переписка Бенито де Шарона и Якоба фон Баумгартена
Предлагаемые письма попали ко мне совершенно случайно. Как-то на фломарке я увидел старинный письменный стол. Мне давно хотелось именно такой. Правда, он был не в очень хорошем состоянии, но, питая слабость к старым вещам, я купил его, тем более, что цена, которую за него просили, показалась мне весьма скромной.
Когда стол привезли и поставили в моём кабинете, я принялся исследовать его внутренности, состоявшие из множества ящиков. В одном из них я обнаружил стопку писем, аккуратно перевязанных тёмной шёлковой лентой.
Я не поклонник чтения частной переписки, да и любой чужой корреспонденции, и поэтому отложил их в сторону, решив в следующее посещение фломарка попытаться отыскать владельца этих писем и вернуть их ему. Но что-то привлекло моё внимание, не знаю, то ли бумага, отнюдь не предназначенная для эпистолярного жанра, то ли почерк со странным наклоном и забавным написанием букв. Я колебался, не зная, что делать. Но любопытство оказалось сильнее. Я начал читать. И чем дальше читал, тем больше было моё удивление и тем меньше желание вернуть письма.
Если бы
Прежде всего об этом свидетельствует сам стиль, очень неровный, то перегруженный цитатами, то слишком легкомысленный, почти игривый, во всяком случае, в письмах Бенито де Шарона. В них так и чувствуется, нет, не разговорная речь, а живое, «разговорное», если так можно выразиться, дыхание… Дыхание во время прогулки. Но порой и он впадает в несколько избыточное глубокомыслие, явно ему несвойственное и отчасти, по-видимому, заимствованное у своего друга.
Кроме того, мне кажется весьма сомнительным, чтобы какому-нибудь литератору пришло в голову сочинять подобную переписку.
Во-первых, профессионал прежде всего спрятал бы уши «учёного педанта», которые торчат здесь в каждой строчке.
Во-вторых, постарался бы придать письмам естественность, художественную достоверность, убедительность — назовите, как вам будет угодно, — которые он привык видеть в литературном произведении. Но именно это и отличает сочинение, созданное воображением, от любой житейской переписки, всегда угловатой, взъерошенной, чуждой каким-либо правилам и канонам, просто не знающей их. Здесь всё «неестественно», «натянуто», ибо отсутствует искусство.
И наконец, в-третьих, он никогда бы не решился, чтобы не испортить свою репутацию, создавать произведение, практически всё состоящее из общих мест, тысячи раз написанных и переписанных в самых разных жанрах, сказанных и произнесённых со всех политических трибун и церковных кафедр нашего времени. Но так и не услышанных.
Маловероятно, что эти уже ставшие избитыми истины вообще когда-либо будут услышаны. Но тем более занимательно и одновременно поучительно, что наши «меньшие братья» восприняли их раньше нас и помимо нас.
Добавлю, здесь можно обнаружить некоторые любопытные психологические чёрточки, как оказывается, свойственные не только человеку.
Я не нахожу ничего дурного или обидного в том, что они сближают мир человека с миром животных, отдавая предпочтение последнему, но при этом делая их почти зеркальными. В то же время в их зеркале человек отражается не в столь привлекательном виде, к которому он привык, но зато, вероятно, в более правдивом и более соответствующем оригиналу.
При чтении этой не совсем обычной переписки, — хотя, как я уже сказал, подобные случаи не редкость, возьмём, например, «Житейские воззрения Кота Мурра…» или переписку Фиделя и Меджи в известных «Записках…», — поневоле, помимо моего желания, возникали вопросы, на которые я так и не нашёл никакого мало-мальски вразумительного ответа.