Убийца нужен…
Шрифт:
Мирейль ничего не сказала дочери: после встречи с Франсисом в ней заговорило чувство собственного достоинства. Кроме того, у нее мелькнула мысль, что она сумеет взять верх и рано или поздно Даниель достанется ей.
Лиз заметила только, что мать перестала называть ее Лизетт. Приглашение посетить Франсиса она приняла с удовольствием, он был ей нужен, как союзник против Даниеля. Героизм брата казался ей подходящим средством для того, чтобы заткнуть клюв Даниелю. Она начинала ненавидеть его, понимая, что с каждым днем оказывается все больше в его власти. Он полностью овладел Максимом и постепенно отстранял Алекса. Лиз усматривала в этом хитроумный план, задуманный для того, чтобы изолировать и унизить ее. Даниель устраивал сцены за то, что ей никак не удавалось найти квартиру.
Чтобы не приезжать с пустыми руками, она решила потратиться и накупила кучу книжонок черной серии. Она думала, что детективные романы смогут развлечь раненого. Оказавшись в палате, Лиз оробела, как дура. По существу, Лиз ровно ничего не знала ни о брате, ни обо всех этих мужчинах, распростертых перед ней на больничных койках. Все они казались одинаковыми, удивительно похожими друг на друга. Ей следовало повнимательнее осмотреться в первый раз, как она попала сюда… Несколько скованная, она неловко пробиралась между койками. Франсис улыбнулся ей издали, как только ее увидел. Он выглядел лучше, лицо его посветлело. Он сказал, что причиной тому она и что он жалеет о своей грубости. Ей нечего было ответить, она робко протянула ему книжки. Он весело засмеялся.
— Эти романы не для меня, малютка. Настоящая черная серия разыгрывается там, на войне. Я не хочу опять погружаться в нее, даже в шутку.
Лиз огорчилась, но Франсис ни капельки не был рассержен. Пусть в следующий раз Лиз принесет ему «Войну и мир», он слышал об этой книге, ему интересно было бы прочесть ее…
— Но заглавие… — пробормотала Лиз.
— Ты боишься, что оно вызовет во мне мрачные мысли? Не путайся. Мне важно только одно: попробовать понять, почему я добровольно стал тем, чем недавно был…
Опять Франсис заговорил, как заведенный. Засады, подземные убежища, враг повсюду, каждую минуту надо быть начеку. Бессонные ночи в лесах, когда пугает шорох любой травинки, всколыхнувшейся от беспорядочного движения людей. И подросток в бревенчатой хижине, который ждал, когда Франсис убьет его. И рана, и эти осколки, шевелящиеся в теле и мешающие спать. Каждую ночь кто-нибудь орал от кошмара, который невозможно отогнать. По утрам они рассказывали друг другу обрывки все тех же страшных снов — о схватках, в которых гасишь свой ужас; о панике, возникающей при малейшем шуме; о ловушках, расставленных повсюду, и об обманчивой тишине. О товарищах, которых убило оружие, стреляющее без людей: от шороха листьев, от камня, скатившегося с тропинки. О незабываемом ощущении рукопашных боев, когда бьешь, бьешь изо всех сил, словно хочешь уничтожить себя самого. О пощечинах, которыми награждает тебя земля или черная грязь рисовых полей, когда бросаешься лицом вниз, от беспощадных солнц рвущихся гранат. Годами Франсис жил в страхе, и теперь этот страх возродился помимо его воли. Вдруг он остановился.
— Ты была дома, когда ранили отца. Скажи, это такой же страх?
— Да, — сказала Лиз.
— Он утихает днем и разгорается ночью…
— Мама баррикадировала дом.
— Я это понимаю…
Лиз смотрела, точно загипнотизированная. Под грубым солдатским одеялом что-то непрерывно двигалось, как ненасытное животное. Длинная рука брата скребла без передышки, точно рыла бесконечный окоп безумия. Тонкие пальцы вздрагивали от толчков. Огромная жалость охватила Лиз, она наклонилась и погладила влажный лоб. Франсис, обессиленный, откинулся на подушку.
— Теперь я знаю, Лиз, я поехал туда из-за отца. Здесь мне было стыдно, и я боялся подумать об этом. Помнишь похороны? Ты шла за катафалком совсем одна, точно первопричастница. Мне следовало понять…
— Ты был таким надменным и презрительным в своей военной форме…
— Скажи мне, Лиз, он причинил тебе горе?
Франсис весь напрягся, задавая этот вопрос, его здоровая рука вздрагивала. Лиз показалось, что она уплывает куда-то. В горле стоял ком, она не могла говорить, не могла посмотреть брату в лицо. Она почувствовала себя опустошенной и готовой упасть.
— Видимо, ты благоразумнее меня, девочка, — устало сказал Франсис. — Но все-таки приходи ко мне еще.
Лиз
До Малого Люксембурга она бегом бежала, не в силах успокоиться. Перед ее глазами стоял брат. Правая его рука, худая и длинная, движется пугающе медленно, как те линии, что мучали его в кошмарах. Как змеиные гнезда, как сплетения чудовищных пауков. Если бы у нее было мужество, она должна была бы схватить эти пальцы и успокоить их, заставить смягчиться…
Только одна рука жила в ее опустошенной памяти. Злая рука с выпущенными когтями, вращаясь, медленно отбивала похоронный ритм. Ритм страданий брата. Ее ужаса. Страха, который никогда не покидал их обоих.
Франсис во всем обвиняет отца. Забаррикадированный старый дом в Труа и дрожь при каждом дуновении ветра среди сырых рисовых плантаций… Обрывки запечатленной реальности вращались бесконечно, точно кусок киноленты со склеенными концами. Изображения мелькали в вечной, нерушимой последовательности. Почему у нее не хватило смелости рассказать Франсису все? Он, один он мог бы освободить ее от Даниеля.
XV
Одиночество измеряется особой мерой, совсем не так, как принято думать. В определенный момент счетная машина, спрятанная в недрах человеческого мозга, подводит итог и предъявляет его сознанию, не спрашивая, хочет ли оно этого. Люди отворачивались от Даниеля, как только он начинал поносить евреев. Жандарм улыбнулся, увидев бывшего дарнановского милиционера. Сцена в отеле в Кукурд, тысячи несвязных мыслей, подхваченных на лету на улице или перед газетными киосками. Афиши и объявления на стенах, неумелые, иногда малограмотные, извещавшие о сборищах этих подонков… В этом хаосе, в этой огромной свалке невозможно было решить, какому святому молиться. Все смешались в кучу, католики и прочие, и уже недостаточно было кричать, что коммунисты все врут… Какой вопеж поднялся, какой гвалт! И раньше Даниелю приходилось ощущать на себе брызги ярости, летящие с тротуаров. Он даже любил это ощущение, пока ярость была надежно взнуздана и нема. Теперь она лилась мощным потоком и словно искала малейшей трещины, чтобы просочиться и взорвать плотину. Этот поток мог смести все. Как можно доверять шайке мерзавцев, засевших в правительстве? Пусть даже они поумнели, пусть стали отдавать себе отчет в сделанных глупостях, но разве смогут они остановить этот поток?.. На газетных фото можно было видеть Плевена, получившего знаменитую пощечину. Он стоял на четвереньках на асфальте, разыскивая свои очки. Страну окончательно растлили. Для того чтобы привести ее в чувство и наставить на путь истинный, необходимы оккупационные войска. Иностранные войска, иначе толка не будет.
Как могло получиться, что он так одинок? Он совсем один. Вокруг него только женщины, сыщики, мерзавцы и идиоты. Не считая всякой прочей сволочи… Бебе перешел на сторону врага, Джо мертв, и это мешает Даниелю вернуться в то бистро, где они были вместе когда-то, где он встретил своих.
Сомнения Даниеля были сразу рассеяны Лэнгаром. На этот раз они встретились в отдельном кабинете; Лэнгар удвоил меры предосторожности. Он казался помолодевшим на десять лет, шевелюра его свирепо торчала, он хмурил брови, дергал шеей и ртом. Даниель невольно вспомнил последнюю встречу с Лиз. Она отшила его, отказалась пойти с ним куда-нибудь, сославшись на какой-то дурацкий экзамен по анатомии. Она зубрила лицевые мышцы, и Даниель через ее плечо увидел анатомические таблицы. Лэнгар был бы отличной морской свинкой для изучения всех этих мышц со странными названиями: зигоматикус, массетер, ризориус Санторини… Не говоря уже о подкожных мышцах шеи или том странном кольце, которое именуется губными мышцами. Полковник Лэнгар знал назубок ту неписаную часть офицерского устава, которая учит, как подготовить свою физиономию для обозрения ее начальством. В тот день он устроил генеральную репетицию, нечто вроде спектакля, который мог бы показаться смешным у другого, но, сыгранный Лэнгаром, внушал тревогу. Лэнгар говорил о пустяках, но Даниель чувствовал себя неспокойно. Наконец Лэнгар замолчал, изобразил на своем лице предельную откровенность и изрек: