Убийцы персиков: Сейсмографический роман
Шрифт:
О провидении
На арке ворот перед птичьим двором князя Генриха запечатлены слова: «Providentia», «Servatio» и «Gubematio» 5.
Поутру, когда князь после обильного завтрака, который зачастую вкушал в уютном дворике на птичьем дворе, возвращался в свои покои, ему захотелось кое-что отметить в своем дневнике.
Он открыл его и прочел фразу: «Я желаю Розалию Ранц».
Он подошел к окну и посмотрел вниз, на большую поляну. Князь что-то не мог припомнить, чтобы вообще писал такие слова.
Последний раз он делал запись несколько недель назад, однако он мог бы по памяти повторить то, что записывал прежде. Откуда же взялась эта фраза?
Заметки князя были посвящены прежде всего достопримечательным фактам его птицеводческой деятельности, а именно — разведению каплунов. Но фиксировались также и события из жизни замка и личные размышления.
Князь Генрих обладал превосходным чувством реальности, он свято верил в порядок, которым жил замок благодаря его, князя, воле и рачительности. Он не только знал о событиях, еще ему было знакомо ощущение привкуса — приятного или
Он знал, что к чему относится и какой дистанцией что с чем разделяется. Несмотря на глубокомысленную подоплеку всех его распоряжений, картина мира, сложившаяся в голове князя, с его идеалом круга, отдавала чем-то купеческим. По логике его дневника, должна существовать некая главная книга, книга книг, которую нельзя дописать до конца, но которая изначально дана в завершенном виде, нечто вроде предвосхищенного итога. Уж не око ли это, взирающее на князя в каждый миг его жизни? Князь вновь взялся за дневник и записал: «Своей деятельностью в качестве оскопителя петухов я продлеваю то, что пусть и не создано мною, но вверено моим заботам. Я сохраняю сотворенное тем, что генерализирую единичное — отдельного петуха, то есть превращаю его в каплуна. Таким образом, я препятствую становлению и размножению как атрибуту последнего, восстаю против всего конечного, преходящего, смертного. Я содействую тому, чтобы все было устремлено к более высокой цели, нежели нечто индивидуальное с червоточиной размельченной воли. Я отвращаю творение от ложного пути, выбранного им по младенческой прихоти. Я воссоздаю начало начал. Я первопричина и всякая живородная причина одновременно. Жизнедеятельность и пригодность такой твари, как петух, определяется поэтому не только одним Богом и не только самой тварью, и даже не отчасти Богом и отчасти тварью, но неразделимой силой Бога и твари при том условии, что творческое начало в петухе представляю я,ибо делаю из него каплуна. Относительная самостоятельность мира и его абсолютная независимость от Бога обретают во мне формулу совместимости этих противоположных принципов. Я лишаю петуха второй, живородной причины и возвращаю первоистину. Я могу обратить вспять процесс распада, обусловленный злом и чреватый обособлением, индивидуализацией, я могу совершить это хотя бы на своем птичьем дворе. А поскольку я „делаю“ петуха каплуном еще и для стола, я еще более споспешествую сохранению благ, о чем должен печься человек, ведь сам-то он конечен во всяком смысле. Сохранение мира есть „кулинарное искусство"».
Кастрации петухов князь Генрих обучился в Ле-Мане. Для него это было не только практическим упражнением, но и опытом создания системы, основанной на противопоставлении преходящего, в чем он видел лишь кажущуюся необходимость, непреходящему — той сфере, которую он стремился расширить. Он страстно бился с противниками кастрации, ибо не мог поверить в то, что все в мире определено раз и навсегда. Откорм петухов и их изоляцию от кур он считал близорукой тактикой, теоретическим убожеством и безответственным деянием по отношению к мировому целому. Его оппоненты цитировали Цезаря, он отвечал им изречениями Юстиниана и Оригена. Папским буллам он находил контраргумент в кастратском пении сотен дискантов, портрет Велутти 6висел в его комнате. О нем и других он где-то вычитал, будто у них была белая плоть, для него это означало, что она обрела умиротворенность. «Какая прелесть!» — восхищался он, говоря об этом. В замке он рассказывал о выращивании бойцовых петухов, что глубоко претило ему, так как приводило к искажению самой петушиной природы.
Генрих VIII, устроивший в Вестминстере своего рода чемпионат по петушиным боям, бросал оскорбительную тень на его имя. Он носил под рубашкой кожаный футлярчик, в который была зашита гемма с изображением петуха. А на коже этой ладанки был вытиснен знак Асклепия 7. Когда касаешься ее рукой, говорил князь, солнце начинает свой восходящий путь, даже если оно в зените.
Он сидел в своих покоях, он совершал прогулки, он ел за круглым столом, он отводил душу в обществе каплунов.
Когда он уезжал надолго, замок жил своей жизнью без него. Но все знали, что он пребывает в своем венецианском палаццо и смотрит в воды канала, что он ходит в оперу или же во дворцах и имениях своих родственников рассказывает им о том, как поступает с бренными вещами. Если его заносило туда, где попадалась на глаза беременная женщина, он непременно поворачивал назад. Детей он избегал. Он часто говорил о теории и практике неомальтузианства, которое, однако, начал изучать уже после создания собственной теории оскопления. Продолжение рода как массовое явление он считал бессмысленным, так как оно скорее служит распаду вещей, нежели их сохранению. В этом пункте он, несмотря на свое благочестие, расходился со св. Фомой, который утверждал, что ежели женщина дает от больного мужчины также нездоровый приплод, то такое бытие все же лучше, чем небытие. Эту позицию он назвал любострастием церкви, утоляемым интересом к родовым схваткам. Подскочившего при этих словах священника Иоганна Вагнера он усадил на место и прочел ему отрывок из диссертационного сочинения «De Onanismo Conjugali» 8: «Не сам грех нов, нет, изменились обстоятельства. Употребление противозачаточных средств за последние полвека приобрело широкое распространение под диктатом фактов. Подобно тому как провидение не создает тварей там, где им нет пропитания, оно не может требовать и от людей, чтобы они плодились по доброй воле там, где уже не могут найти подходящих условий существования». Непозволительно злоупотреблять милостью провидения в угоду бессмысленной человеческой страсти. Волю к сохранению оно проявляет не в нарастающем количестве, а в укреплении сущего, в парковых пейзажах и строениях, двери и окна которых знают смерть, но она там ничегошеньки не меняет... ибо не гаснет огонь. Отсутствие нужды, счастье, достижимое для каждого, — вот что опровергает химерическую идею дать это счастье еще большему числу людей, чтобы тем самым вновь разрушить его. Даже в уголках
Священник упрекнул князя в испорченности и склонности к еретизму и особо подчеркнул, что разведение каплунов вызывает у многих такие представления, о которых он в былые времена не слышал ни в одной исповедальне.
Когда священник удалился, князь размышлял над тем, что ему пришлось услышать. Неужели он должен знать, что графиня нашла в шкафу, принадлежавшем Кати, пульверизатор с надписью «Акакос» и мертвого петуха? И зачем графиня передала священнику флакончик с сигнатурой? Почему в последние дни плачет Елена? А не забыла ли она, что вполне хватило бы 50% бромистой кислоты, 2,5% лимонной и 2,5% дубильной?
Прогуливаясь по парку, он испытывал чрезвычайно приятные ощущения. Его радовали зеленые водоросли пруда. Люди, как всегда, с подобострастием приветствовали его. Эти картины насыщались таким мажором, какого он никогда так сильно не ощущал. И не понять, сам ли он порождал этот мажор тем, что все на своем пути окутывал флером благоволения к собственной персоне, или же острота ощущений объяснялась тем, что за ними следовало удовольствие? Казалось, его сопровождает какой-то высокий свет. Он чувствовал, что этот свет исходит от него самого и осеняет его. Вот он видит мать во дворе замка. Она заставляет его зажимать локтями палку поперек спины для исправления осанки. Он должен ходить прямо, не сутулясь. И он с радостью начинает ходить с прямой спиной, делая круг за кругом. Он пересекает двор, идет мимо кухни и поднимается на второй этаж, а оттуда на третий, и взбирается по лестнице на чердак, он с безупречно прямой спиной вскакивает на изборожденные трещинами стропила. Он поднимается в башню. Закончив упражнения, он прячется от людей под чужими одеждами. Он бежит в гардеробную и надевает лакейскую ливрею или белую меховую шубу. Он никогда не облачается в женское платье. Вот он выскакивает во двор в облачении священника, а потом скрывается в гуще дикого винограда, увившего стены. Он не хочет быть ребенком. Он крестится и произносит три имени, пропуская свое первое. Он думает о своем отце, и тот заслоняется образом матери. Он вспоминает об отце лишь постольку, поскольку думает о матери. Кухарок он кличет «Кухней», садовника «Садом», слугу Мандля «Серебром», конюха «Лошадью». Куда бы он ни направился, мать идет по пятам. Иногда он уходит из-под надзора. Он делает это ненароком. Просто она теряет его из виду. Он углубляется в кустарник. Выходит на просеку и видит мальчиков в матросских костюмах. Этих ребят он уже видел во время их конфирмации, когда сидел на хорах. А тут они сели в круг и забавляются своими члениками. Он поднимает крик, и они исчезают в подлеске: маленький князь есть князь, а стало быть, мужчина. После этого он несколько дней не мог говорить, так как не хотел в разговоре ничего утаивать от матери. Он не ходит с егерями на охоту. Но когда они собираются перед замком, он смотрит на них во все глаза.
У оранжереи две скамьи — для него и его учителей. Учителя часто меняются. Позже их увольняют вовсе. Поначалу мать выбирает для него книги. Потом он делает это сам. Он говорит на нескольких языках. Иногда впадает в уныние, так как не знает, какой из них настоящий. Он умеет лаять, как матушкина собачонка, но терпеть ее не может, когда она прыгает ему на колени. Однажды, оставшись с ней наедине, он избил ее. С другими детьми он не разговаривает. Его братья и сестры в интернатах.
Он сопровождает мать в путешествиях, ходит с ней в оперу. Во время плавания на морском корабле он приглядывается к капитану, который отмечает в своей книге все события, происходящие на судне. Мать просит капитана, пригласившего их как-то на ужин, подарить сыну незаполненную книгу. За столом капитан говорит о солнце, о судьбе и о своем даре видеть людей насквозь.
Он часто останавливается перед портретом матери в гостиной. Ему бросается в глаза глубокий вырез на платье, и ему это непостижимо, так как он видел мать лишь затянутой в одежды до самого подбородка. Он думает, что на портретах так и полагается и что картина совсем не то, что жизнь. В коридоре он удивленно замирает перед портретом, на котором изображен Мани. Портрет состоит из двух половин — светлой и темной. Он идет к окну своей комнаты и закрывает половину жалюзи. Одним глазом он смотрит на поляну, другим — в щель жалюзи. В Италии он знакомится с поваром, который был раньше оперным певцом. Когда мать входила в кухню, тот начинал петь. Он не хочет, чтобы мать заходила на кухню. Чернявый повар хватает его грязными руками. Он опрокидывает в суп полную солонку. Он просит мать больше не ходить на кухню. Он замечает свое внешнее сходство с матерью. Поэтому он порой побаивается ее, и ему бывает страшно прикоснуться к самому себе. Он с удовольствием смотрит в зеркало. Он прикрывает ладонью половину лица. Он безучастно стоит перед смертным ложем отца. Он плачет в углу своей комнаты, потому что мать плачет у постели покойника. Усопший дольше недели лежит в затемненном помещении. Он мог бы смотреть на него сколько угодно. Когда его отца укладывают в гроб, он прячется за портьерой. На простыни остается большое бурое пятно. Мужчины выбегают в коридор, чтобы их не вырвало прямо в комнате. Он же не чувствует никакого отвращения. Он играет кисточками портьеры и исчезает, как только закрывают и запаивают гроб. Ему уже известно, что простыню сжигают. Он подбегает к дому, где это происходит, и ловит ноздрями дым. Он говорит себе, что это плывущие в воздухе частицы его отца. Он обшаривает комнату отца, но не обнаруживает ничего, что хотелось бы иметь. Он находит письма, которые писала мать. Он узнает историю ножа. Для него не секрет, что отец никогда не понимал его. Голова так велика, что нередко ей тесно в его комнате. Двигаться надо осторожно, иначе ударишься. Он смотрит из окна на парусник. В его комнату входят какие-то дамы и надевают на него свои шляпы. Он уже не чувствует пределов своего тела. Он натыкается на тумбочку и вскрикивает от боли.