Убрать ИИ проповедника
Шрифт:
— Она красивая? — спросила Стеша.
Муслим кашлянул.
— Да, — сразу ответил Стеше Богдан. Он заметил её пристальный взгляд и волнующиеся глаза Муслима тоже заметил, — я пойду к себе.
Богдан медленно вышел из оранжереи и также медленно шёл всю дорогу до своей комнаты. Открыл дверь, включил свет поярче, скинул пиджак, туфли и увидел доску. Ему принесли доску! Поставили на самое видное место напротив двери. Сжалились! Принесли это сокровище, чтобы он не расстраивался, успокоился и отвёл душу! Рядом лежали его инструменты, которые он сам привёз в клинику ещё Эдвардом. Богдан бросился к доске, взял её в руки, понюхал, закрыл глаза,
Руки сами знали, что им делать. Часа два он вырезал на доске, не отвлекаясь и не поднимая головы, как в трансе или в коконе. Казалось, ничто не могло его отвлечь. Он был похож на человека, которого наконец выпустили из страшного места, где держали взаперти и морили голодом, и он всё никак не мог наесться и напиться. Резец ходил по дереву как по пластилину. На доске отчётливо стало видно Стешино лицо. Оно получилось немного напуганным, растерянным, ожидающим. И, как всегда у него, — живым. Он думал о ней и вспоминал её — и старую и молодую. Почему он вырезал Стешу, а не Марго? Отвечал ей на сопереживание? Увидел в ней чувства? Или боялся браться за Марго?
«Богдан, кем ты был в прошлой жизни? Расскажи мне о себе», — услышал он в голове Стешин голос. На секунду он подумал, что это говорит незаконченный портрет, как Буратино у Папы Карло, но потом улыбнулся и вспомнил про телепатию. После омоложения они активно начинали ей пользоваться.
— Я я был артистом театральным артистом. Ты разве не знала? Но я был неудачником. Настоящим лузером, понимаешь? Я не сыграл ни одной серьёзной роли. Я страдал от этого, потому что никто не видел во мне то самое настоящее, что у меня было.
— Зачем ты так говоришь? Наверняка это было не так.
— Это было именно так. Если совсем начистоту, я не очень любил театр. Он не дал мне его полюбить. Театр — это не моё. Я сейчас это понял окончательно.
— Ты артист? Ты играл в театре?
— Уже нет. Я больше не артист.
— Ты московский?
— Я не знаю, какой я. Я — детдомовский. Родился во время войны. Я никогда не знал свою мать.
— Я понимаю Знаешь, моя мать покончила с собой. В лесу. Мне было одиннадцать. Мы жили тогда в Хабаровске. Лучше её никогда не знать, чем вот так потерять. Я даже не знаю, почему она это сделала.
— Чем ты занималась в той жизни?
— Я стала реставратором. Я жила в Питере потом у отца. Меня заворожил Питер. Теперь я понимаю почему.
— Потому что Северная Пальмира?
— Да. Он весь засыпан песком. Ну, то есть, цокольные этажи в центре утоплены в грунте. Да даже это не основное. Об этом можно долго говорить, не сейчас.
— Муслим был твоим мужем?
— Да. Он был моим вторым мужем. Но оба раза нелюбовь. Да и потом Он не мог иметь детей. Я стала его ребёнком, но это не совсем правильно, наверное
— Правильно, это как? Скажи, зачем мы им нужны здесь?
— Я слышала, что им нужен человеческий мозг с максимально развитыми нейронными связями, которые бывают у некоторых особенных стариков. Им нужна прожитая жизнь, опыт.
— Прожитая жизнь? Моя незаметная обыкновенная жизнь?
— Видимо, ты что-то не понял в ней. Или себя не понял. Но сейчас тебя никак нельзя назвать обыкновенным. Ты необыкновенный, Богдан! Ты чуткий, внимательный, ты сильный. Ты умный. Ты мне нравишься.
— Стеша, давай увидимся.
И тут он услышал Марго. Откуда она взялась? Как это было возможно? Она сказала: «Богдан,
20.
Разве я знаю свой путь?
Он шёл по коридору, как во сне ходят лунатики. Мог и по потолку. Дошёл до самой дальней двери и постучал. Тишина. Опять постучал — сильно, настойчиво. Марго открыла дверь. Босая, прекрасная, удивлённая, с мокрыми волосами, в белом халате. Ничего не спросила, просто отпрянула от прохода и дала ему войти в комнату. Закрыла дверь. Молча он притянул её к себе и поцеловал в губы, горячие, такие же, как у него. Сорвал с неё халат, сорвал с себя рубашку, пуговицы рассыпались монетами из волшебной копилки.
— Ты — шептали губы, — или не ты?
— Не я, — улыбалась Марго.
Он поднял её на руки и отнёс на кровать.
— Нам нечего бояться, Богдан. Уже нечего.
Ободранные от схватки с недоделанным панно руки не могли насытиться её кожей. От того, что было больно, удовольствие становилось ещё сильнее. Нежный, знакомый дурманящий запах кружил и без того ничего не соображавшую голову.
— Мне всё равно. Ты — моя женщина. Ты всё, что я хочу, — шептали его губы.
Её грудь казалась волшебством, уносящим его в неведомые дали наслаждения. Марго, постанывая, как будто пела самую красивую арию, написанную гением, написанную для него одного. Богдан покрывал её поцелуями, как ни делал никогда в жизни, глаза уже ничего не видели, сердце билось изо всех сил. Они стали одним целым, он обрёл то, ради чего появился на свет и ждал долгие мучительные годы, она чувствовала каждое его движение, а он её, в этом волшебном ритме тело витало в невероятности, в каком-то благе, в непонимании, что это происходит с ним, только её дыхание оставляло почти исчезающую связь с реальностью. Надо было прожить жизнь, потом переродиться и понять, что любовь никуда не ушла. Наверное, в тот момент он был и Эдвардом и Богданом и ещё кем-то, тем, кому наконец повезло. Он не мог выпустить её из рук, не дотрагиваться, не целовать — всю ночь.
Утром Богдан тихо вышел от Марго и смело направился восвояси. Опьянение ночи ещё оставалось, тело чувствовало воздушность и какую-то музыкальность бытия. Ему хотелось выбежать на летнее цветущее поле и бежать по этим цветам, как по волшебному ковру неизвестно куда. Раскрыть руки, как птица, и парить над миром, который может быть так прекрасен. Но где-то в самом дальнем уголке его наслаждения, очень тихо и немного тревожно, звенел колокольчик. Что-то почти незаметно настораживало. Нет! Это не у него звенит, это просто он слышит возможное и невозможное и ещё не привык к себе новому до конца.