Учебник рисования
Шрифт:
Сказ о русском Пиночете действительно уже некоторое время тешил разум людей ответственных. Прижился этот образ тем более легко, что в проклятые годы коммунистической диктатуры советское правительство поддерживало неудачника Альенде, а свободомыслящие люди отдали свои сердца и симпатии грозному генералу, борцу с коммунизмом. И как бы ни бранили Пиночета иные западные левые, русский демократ только улыбался с пониманием: это вам легко говорить, что Альенде неплох, а вот мы-то знаем, что такое социализм. Тут не токмо что Пиночета или Корнилова, тут и Аттилу впору звать, чтобы порядок навел. С тех пор миновали годы, генерал благополучно старился на пенсии, попытки обвинить его в репрессиях провалились, и он навсегда остался героем для русской интеллигенции. Люди пообразованнее цитировали известное высказывание Борхеса — «я предпочитаю ясный меч», люди же, руководствующиеся интуицией, заявляли, что для сохранения страны необходима твердая рука. Ну не такая, как у тех ужасных тиранов из прошлого, но умеренно твердая, этакая цивилизованно жесткая рука. И не надо, не надо бояться,
— Дурачок ты, Димка, — сказал Басманов, — ну что ты боишься ГБ, как маленький. Подумаешь, черта нашел. Думаешь, ГБ только тем и занималось, что инакомыслящих ловило? Глупости не говори. Государство, Димочка, нуждается в репрессивном аппарате. Если оно государство, конечно, а не собрание трепачей и безответственных алкоголиков. А иначе ведь законы выполнять не станут. Ворья-то вокруг сколько, ты глянь. Ну Дупель, ладно, он мужчина государственный. А ты посмотри на всех этих Левкоевых, ведь если их за руку не схватить, мы с тобой по миру пойдем.
— Пиночет ведь возродил чилийскую экономику, — сказал Дима Кротов неуверенно, — правда?
— Еще бы! И как еще возродил! Расцвела экономика, — и Басманов стал рассказывать о прогрессивном значении латиноамериканских режимов, о том, как удержали они страны на краю экономической пропасти. Рассказал он и о так называемых кастрюльных бунтах, поднятых домохозяйками против незадачливого социалистического президента Альенде. — Развалил медную промышленность наш активист-демократ, — ехидно сказал Басманов, — а без медного экспорта, Димочка, какая же может быть демократия? Грех один. Вот и вышли тетки и бабки с кастрюльками на улицу — мол, пусто в моей медной кастрюльке, и давай дубасить в кастрюльки. И лопнула демократия. Ты учись, Димочка, бери уроки у истории.
Не отметил Басманов лишь того, что экспорт меди был остановлен не бездарной политикой Альенде, но его внешними партнерами, прекратившими закупки. Не рассказал он о заграничных счетах Пиночета, распродавшего Чили и составившего несметное состояние. Не рассказал он и о стадионах, на которых запирали людей. Не упомянул он, впрочем, и о рутинной практике латиноамериканских режимов: о том, как солдаты вставляли женщинам штык во влагалище; как распахивали люки самолетов над Параной, чтобы высыпать в устье океана неугодных режиму; о том, как чистили город эскадроны смерти; как без вести пропадали и никогда не находились люди. Вместо этого он сказал:
— Речь шла, разумеется, не о репрессиях, но всего лишь о том, чтобы привести страну в надлежащий вид, помыть, причесать. Ходит страна растрепанной, а к ней приглашают визажиста: мол, приведи лахудру в порядок. Вот и нам бы с тобой такого дизайнера-визажистa. И экономику подправит, и перед людьми не стыдно.
— Конструктивно, — сказал Дима Кротов, — без дизайнера не обойтись, — и он одернул пиджак от Ямамото и поправил шейный платок
Новый Пиночет, или как его там ни называй, был востребован скорее как стилист, нежели как диктатор. И действительно, в руководстве появился стиль, не уступающий по красоте и точности западным правительствам. Сдержанная изысканная эстетика, точная и четкая режиссура, экономный конструктивный дизайн — вот характеристика новой политики. Скажем, в прежние времена встречался немецкий или английский лидер с российским, и злость брала телезрителя, наблюдающего, как идут они друг навстречу другу. Западный лидер, тот обыкновенно идет, как фотомодель по подиуму: И пиджачок у него на одну пуговицу застегнут, и манжеты сверкают, и булавка в галстуке правильная, и часы со вкусом подобраны — посмотреть приятно. А русский олух прет, как трактор по бездорожью: в пиджак застегнут до ушей, ботинки скрипят, рожа красная, с утра литровую огрел, и оттого глаза мутные — смотришь и гадаешь, дойдет до трибуны или по пути грохнется. Не то теперь, не то. Летели навстречу друг другу два изысканных, легких силуэта, щелкали штиблеты, порхали улыбки — смотришь на такую встречу и радуешься: нет, не хуже! Ну нисколько не хуже наш полковник ихнего майора! Сходное чувство возникает и на выставках современного искусства. Прежде зритель с душевной болью отмечал, что в просвещенном мире показывают легкий полет фантазии, небрежные линии и свободные мазки — а у нас сплошь казарменная эстетика, унылые сельские поля, блеклые лица комбайнеров. А нынче вот уж нисколько не приходится краснеть! И тут и там совершенно одинаковые линии и пятна, все у нас теперь как у людей: они — инсталляцию, и мы — инсталляцию, они минимализм — и мы еще более минимальный минимализм.
Повторюсь, внешние параметры лидеров формировались по тем же законам, по каким формировались приоритеты в искусстве и философии. Собственно говоря, та форма политики, что сделалась универсальной, сама была своего рода современным искусством или продолжением современного искусства. Это была Contemporary Art Politics.
И критика у нее была соответственная.
— Современным быть? Но современным — кому? Этому жулику? Увольте. А в искусстве? Дутову?
— А ты хочешь быть современным Микеланджело, я полагаю.
— Да, хочу.
— Опоздал, милый. Нет больше Микеланджело, и современным ему ты никак быть не можешь.
— А куда же он делся? — спрашивал Павел.
— А он стал историей.
— А история куда делась?
— Она движется, милый мой мальчик, движется.
— А мне кажется, — говорил Павел, — что человек, кому хочет, тому и современен. Это как друзей заводить или книжки в библиотеке выбирать. Нравится Дутов — и пожалуйста. А мне — Микеланджело. У тебя своя компания, у меня — своя.
— Нет, дорогой, время не выбирают. В нем живут и работают.
Леонид говорил, изгибая бровь, поглаживая бороду. Подобно многим значительным московским людям Леонид самой внешностью своей создавал произведение искусства. То он выбривал усы и отпускал шкиперскую бородку а la Солженицын. То он брился наголо и отпускал густую бороду подобно чеченским повстанцам. То он вовсе сбривал бороду, но, напротив, отращивал густые прустовские усы, и вид имел при этом загадочный. Сегодня борода была тициановской. Всякий раз облик его был неким высказыванием, посланием миру, тем, что в английском языке называют словом message.
— Бутафория. Все бутафория, — так аттестовал современный ему мир старый Рихтер и ошибался в своей оценке. Что ни говори, а ракеты «земля-воздух», нефтяные скважины, вновь отстроенное здание парламента — были настоящими.
— А вот и ошибаетесь, Соломон, — сказал Татарников, которому бы все спорить, — бутафория была в девятнадцатом веке, когда русские дворяне французский язык учили, — вот это самая настоящая бутафория. Население в дерьме по уши, а они в Версаль играют. А сейчас — это знаете что? Я вам скажу. Сейчас время дизайна. Дизайн — это по вашей части, Соломон. Это ведь исторический проект — вместо истории.
Высказывание историка (человека, малосведущего в искусстве) удивительно корреспондировало с высказыванием мудрого Якова Шайзенштейна, который на публичных прениях заявил: «Версаче — Ван Гог современности». Просто Татарников пошел несколько дальше.
— Дизайн, — сказал Татарников Рихтеру, — есть форма существования привилегированных ворюг, которая становится для масс выражением прекрасных абстракций. И ваши проекты истории — ровно то же самое.
«Ах, — сетовал Борис Кузин, указывая на портрет нового британского премьера, — скоро ли наше общество сможет выдвинуть такого же лидера — воспитанного, молодого, образованного джентльмена?» И впрямь, посмотреть на фотографию — дух захватывает, как точно, как адекватно выражает она мечту о прогрессе. Английский премьер горел глазами, улыбался во все свои сорок зубов. Именно эта фирменная улыбка и провела его через кастинг, сделала премьером, человеком, воплощающим будущее своей страны. Все идет отлично, убеждал широкий зубастый рот, все идет по плану: лучше прежнего и даже еще лучше. Моложе, прогрессивней, напористей! Молодой жизнерадостный деятель, он легко переиграл своего оппонента-консерватора, действующего премьер-министра, аккуратного невысокого человека, похожего на печального кролика. Печальный кролик не умел заразить поступательной энергией, не способен был улыбаться от уха до уха, да и сорока зубов у него не было. Указывая на оппонента пальцем во время дебатов в палате общин, сороказубый претендент весело кричал: weak! weak! weak! И депутаты понимали: действительно, кролик-то наш слабоват — нет в нем оптимистической энергии, этакой бодрой напористости, и зубов явно маловато. Не тянет кролик на лидера. Новый премьер ходил легким пружинистым шагом: волна волос откинута назад, огромные уши подставлены ветру, лоб нахмурен, как и надлежит лбу вождя, а рот, главное его оружие, растянут в улыбке. Вот таким он и был мил сердцу англичан — образ молодящейся, полной надежд страны. Новый лейборист — так назвал он себя. Им был найден очень верный термин. И впрямь, это был лейборизм, нисколько не похожий на обычный: премьеру было решительно все равно, в какой партии быть, лишь бы быть на ее верху. Важна не политика сама по себе, но то, как ты оперируешь политикой, как ты ее преподносишь. В полном согласии с основным принципом постмодернизма: «важен не товар, но менеджмент» — создавался новый стиль руководства. Абсолютно безразлично, какую партию представлять, важно — чтобы победившую. В то время, когда он входил в политику, лидирующие места в партии консерваторов были разобраны, и, таким образом, решение примкнуть к лейбористам напрашивалось само. Новый лейборизм усовершенствовал партийные принципы: разногласий с тори он практически не имел, но, напротив, старался уничтожить границы между взглядами тори и лейбористов. Новый премьер разработал удивительный по действенности метод борьбы с политической оппозицией: чтобы не иметь политических конкурентов, надо самому выполнять то, что сделали бы твои противники, но только под другим флагом. Нечего и говорить, как дезорганизует это врага. Врагу попросту нечего больше делать, он может сложить оружие. Если бы, например, во время Столетней войны английские войска развернулись и сами стали наносить удары по своим укреплениям, это, несомненно, поставило бы французов в тупик. То-то бы они растерялись. Весь запал печально известной Жанны в миг бы испарился, если бы Черный Толбот самолично стал громить ряды британских лучников. Уникальная политическая стратегия была вызвана простым и внятным соображением: надо всегда оставаться у власти. Власть сама по себе нужнее, нежели смехотворное деление на партии. Важны не убеждения, но то, как ты оповещаешь о своих убеждениях, не поступки как таковые, но то, что ты произносишь во время поступков, важно не то, насколько честно ты жил, но то, насколько тщательно ты был одет при жизни.