Учебник рисования
Шрифт:
— Помоги, сука, Сникерс! — кричали ему, а Сникерс супился и отвечал сдержанно: я теперь сток-брокер, мне носить не положено. — А что ж ты такое важное, пидорас, делаешь? — кричали ему товарищи, но Сникерс затруднялся с ответом.
Ответить Сникерсу действительно было непросто. Никакой конкретной деятельности он не осуществлял: поездов не водил, не носил тяжестей — а так: ходил туда-сюда, слово скажет там, слово здесь, тут покурит, там чайку попьет, — но постепенно весь вокзал стал каким-то образом зависеть от него. Случалось ему теперь и на директора повысить голос, а былых коллег своих он и за людей-то не держал. И то сказать, весь мир за последние годы сделался зависим от профессий, не производящих никакой конкретной деятельности, но осуществляющих промежуточные, посреднические функции. Мир, а вслед за ним и Россия, наполнился цветущими молодыми людьми в галстуках и запонках — менеджерами, брокерами, дистрибьюторами, консультантами, медиаторами, кураторами, риелторами, девелоперами, посредниками, промоутерами, пиарагентами. Постепенно их деятельность, их мнение, их решение сделались важнее, чем деятельность, мнение или решение тех, кто непосредственно работал. Иными словами, марксистская теория капитализации общества, то есть схема «товар-деньги-товар» и ее модификация «деньги-товар-деньги», перестала описывать процесс эксплуатации труда. Теперь труд уже не эксплуатировали он попросту перестал быть ценностью, и его эксплуатация более не требовалась. Продавали отныне не труд, не продукт и даже не деньги, а некую систему отношений, которая стала воплощать товар и деньги так, как некогда бумажная купюра стала воплощать золото. Система отношений, образ жизни, который представляли собой эти бойкие
Разумеется, в той сфере человеческой активности, которую именовали по привычке искусством, случилось то же самое. Роль художника, то есть человека, непосредственно производящего продукт, сделалась не столь нужна, как роль того, кто этот продукт обществу предъявлял. Да и продукт как таковой сделался не столь уж значим. Некогда художник Курбе говорил: дайте мне грязь, и я напишу ею солнце. Теперешний культур-брокер мог сказать: дайте мне грязь, и я заставлю покупателя видеть в ней солнце. Подлинным творцом сделался агент-посредник, интерпретатор деятельности.
Менеджмент в культуре следует понимать широко: от представления культурного товара зрителю и до представления самого мастера — истории. В самом деле, кто-то ведь должен заниматься и этим делом, важнее ничего и не придумаешь. Так, например, знаменитый «список Первачева», определивший главные имена творцов нового мышления, был опубликован, сделался известен, и имена этих славных людей стали символом всего передового и новаторского, что творилось с нашей Родиной. Однако история — процесс живой, и неудивительно, что список регулярно автором пересматривался, дополнялся и редактировался. Нередко гордец, еще вчера задиравший нос перед соседями и мнивший, что причислен к отряду классиков, подвиду мучеников и семейству борцов, — нередко такой самонадеянный человек просыпался, брал газету и на тебе! Нет его имени в истории! Ведь вчера же было! Ан нет, нету! И метался он, бедный, по улицам, заглядывал в киоски, покупал другие экземпляры газет: а вдруг опечатка? Нет, не опечатка — вычеркнули тебя из будущего, баста! И ломал он руки, несчастный, и смотрел опустошенным взором вокруг себя. Конечно, люди, выброшенные из истории, так просто не опускали руки. Существовала т. н. первая редакция списка, которая иными буквоедами почиталась за подлинную, но существовали дополненные и исправленные редакции, что появлялись с регулярностью во всех печатных органах, и люди, попавшие в эти списки, считали подлинными только их. Многие авторы искали общества Первачева в надежде, что их имена появятся в новом варианте «списка». И действительно, если первый список включал в себя всего двадцать семь имен, то второй — уже девяносто, а третий — сто семьдесят шесть. Впрочем, четвертый список оказался урезанным едва ли не втрое, и имен стало всего шестьдесят пять — и примерно это же количество держалось уже года полтора. Некоторые мастера едва не получили инфаркт — так их пошвыряло по истории перо Первачева. Скажем, Дутова, не включенного в первый список, Первачев все же счел возможным внести во второй, однако в третьем пометил специальной звездочкой кандидата. Дутов перестал здороваться с Первачевым. Сам Первачев, переживающий свою миссию болезненно, старался ни с кем особенно не сближаться и не давать пустых обещаний. Протягивая руку при знакомстве, он обычно говорил: «Можете не представляться, у меня крайне плохая память на имена». Он опубликовал последний, пересмотренный и наново выверенный список, предварив его краткой и безжалостной заметкой под названием «В будущее возьмут не всех», и кое-кому солоно пришлось от этой заметки. И если считать этот вклад в культурное самосознание нации — менеджментом, то здесь налицо менеджмент весьма высокого уровня. Возможен, разумеется, менеджмент и наивысшего уровня — уровня исторического. Если подумать и разобраться, то не это ли самое и случилось с нашей бессмысленной Родиной, то есть не стала ли она просто-напросто жертвой исторического менеджмента? В некотором смысле она оказалась в один прекрасный день вычеркнутой из наиболее авторитетного списка — из истории. Если представить себе, что некий небесный Первачев сидит на облаке и корректирует свои записки, то отчего же не вообразить, что однажды, посмотрев вниз, он не пришел к выводу, что Россию пора вычеркивать? Довольно, решил этот небесный Первачев, довольно терпел мир это странное никчемное образование. В будущее возьмут не всех, это очевидно, и уж во всяком случае Россию в будущее, то есть туда, где встретятся люди почтенные, владельцы солидных акций, — в такое будущее никто брать Россию не собирался.
Возможна, впрочем, иная, более прикладная трактовка менеджмента.
Скажем, художник Сыч продолжал с неумолимой регулярностью устраивать перформансы с хорьком, то есть публично насиловать животное. Но самый акт насилия над животным значил бы крайне мало без его интерпретации, толкования, без того, чтобы кто-то занимался организацией представлений, общением с прессой и т. п. Роза Кранц сумела употребить свое влияние и внедрить творчество Сыча в культурную жизнь столицы. Акт совершался теперь на сцене Политехнического музея, там, где некогда читал стихи молодой Маяковский, и представление неизменно собирало полный зал. Билеты продавались в театральных кассах по цене хорошей оперы в Большом, а перекупщики перед началом представления требовали аж тройную цену. Словом, дела шли, и недурно, надо сказать, шли.
Удручало одно: постепенно хорек привык к регулярному насилию и даже, судя по некоторым признакам, стал получать удовольствие. Во всяком случае, он, не дожидаясь приказа, сам охотно нырял в сапог, выставив заднюю часть туловища напоказ артисту, и даже призывно вилял задом. Это бы не беда, и, в конце концов, согласие хорька лишь облегчало представление, но распутный зверь перестал выть и царапаться в сапоге и лишь удовлетворенно урчал. Проведя перформанс с таким похотливо похрюкивающим животным, Сыч не мог не отметить, что вместо бурного романтического насилия над природой у него вышел акт обыкновенного скотоложества, да еще с какой-то малосимпатичной тварью. В довершение всего удовлетворенный хорек выскользнул после акта из сапога и лениво улегся у ног художника, вылизывая ему пятки. Яша Шайзенштейн в резкой статье, помещенной в его всегдашней колонке «Ум за разум», буквально разгромил перформанс и даже употребил два раза слово «буржуазность». Сыч, после некоторых раздумий, нашел выход и стал совокупляться с хорьком под фонограмму — при начале акта ассистент включал за сценой запись дикого звериного воя, что придавало представлению драматизма. Критика была положительной, и перформанс доказал свою жизнеспособность.
Роза Кранц, сделавшаяся к тому времени не только критикессой, но и куратором выставок современного искусства, предложила показать этот перформанс в Касселе, на знаменитом форуме художественных инициатив.
Нечего и говорить, что Люся Свистоплясова и выбранный ею (в качестве патронируемого художника) гомельский мастер дефекаций сразу отошли на второй план. Тем более что в отличие от перформанса Сыча представление гомельца все время нуждалось в доработках и уточнениях. В самом деле, произвести акт дефекации — это и смело, и злободневно, и хорошо, пусть так. Но где его производить, вот вопрос. Многое зависит от выбора места. Как говорят лондонские риелторы, «location, location и еще раз location». Скажем, соверши художник этот акт в туалете (выражаясь попросту, испражнись он в унитаз), и это будет уже не искусство, а банальное отправление естественной потребности. Если же, напротив, помянутое действие будет произведено публично (Яша Шайзенштейн называл это «правильным позиционированием перформанса»), испражнение немедленно превращается в высказывание, в жестко артикулированную радикальную концепцию. Так что, где мастеру присесть? — это был далеко не праздный вопрос. В музее — уже было. На Красной площади — да, смело; попробовали и едва не попали в милицию. На вышке бассейна, на сцене театра, на обеденном столе — было опробовано много вариантов. Свистоплясова путем невероятных интриг и усилий добилась выступления своего протеже в Амстердаме, но, как выяснилось, площадка для перформанса была выбрана неудачно — третьеразрядное варьете на окраине города, народу собралось крайне мало, пресса вообще не пришла, а в довершение конфуза художник, объевшийся какой-то дряни накануне, вместо аккуратной кучки экскрементов навалил преогромную отвратительную кучу и наполнил маленький зал зловонием. Представление можно было считать сорванным, и Люся даже демонстративно удалилась за кулисы, но художник, чувствуя провал и видя недовольные гримасы зрителей, повел себя с отчаянностью и упорством провинциала. Случается, что именно упорство человека из глубинки спасает там, где лень столичного жителя заставила бы отступить. Так, непостижимым подвижничеством своим торил пути в науке Циолковский. Как и был, со спущенными штанами, мастер дефекаций выпрямился во весь рост на сцене и принялся швырять в зрительный зал пригоршни кала. Зачерпывая жидкие экскременты прямо из огромной зловонной кучи, наваленной на полу, он с гиканьем метал их в ошалевших голландцев. Менеджер варьете кинулся было остановить художника и получил полную горсть жидкого кала в лицо. Русский мастер выкрикивал ругательства и неостановимо метал испражнения в зал. Буквально в считанные секунды ему удалось загадить весь партер. Подоспевшая полиция скрутила художника, и его судили, и мгновенно дело из заурядного перформанса переросло в процесс над искусством. Судилище филистеров приговорило художника к трем месяцам тюрьмы за хулиганство и оскорбление морали, и он уже было отправился в узилище, готовый, подобно Чернышевскому, Бакунину, Сахарову, нести наказание за идею, но за него вовремя вступился премьер-министр Голландии. В яркой речи, перепечатанной всеми газетами мира, прогрессивный министр сказал, что ему стыдно за полицейских своей страны, которые хотели заткнуть рот свободному творчеству. Подумать только, говорил министр, что человеку, прошедшему весь ужас тоталитарного режима у себя на родине, едва не пришлось разочароваться в свободном мире! Благодарение Богу, заключил свой спич премьер-министр, у нас в Голландии мы никогда не выдавали ханжество и косность — за мораль. То было как раз время предвыборной кампании, и моложавый министр по случаю произнесения этой достопамятной речи сфотографировался в обнимку со стриптизершами, что сразу же повысило его рейтинг на 1,7 процента. Люся Свистоплясова не упустила момент, собрала конференцию; она вспомнила стихотворение Маяковского «Нате», некоторые пассажи из Бодлера, офорт Рембрандта с какающей крестьянкой и даже прочла иностранным журналистам знаменитый ахматовский «Реквием»: «И если заткнуть мой измученный рот, которым орет стомильонный народ…». Когда она дошла до этих слов, пожилая дама, участница Сопротивления в годы войны, потерявшая ногу в Аушвице, встала на свое единственное колено и поцеловала гомельскому мастеру руку. Тот хотел было повернуться и подставить задницу, но Свистоплясова удержала его. Довольно — и так уже поражение обернулось победой.
Впрочем, справедливости ради надо отметить, что гомельскому мастеру (читай: самой Люсе Свистоплясовой) все же не удавалось достичь по-настоящему престижных выставочных площадок — Музея современного искусства в Нью-Йорке, франкфуртского Штеделя, Центра Помпиду. Если Сыча уже звали во все упомянутые места и Роза Кранц вступала в кабинеты директоров самых изысканных музеев, то гомельца все-таки старались отжать к периферии. Что было тому причиной? Связи ли Розы Кранц, влияние ли Яши Шайзенштейна, недолюбливавшего гомельского умельца, — кто знает? Свистоплясова поняла, что работы впереди много, действовать надо продуманно, укреплять позиции в обществе, в среде знакомых. А как же иначе?
Художники старались не отстать ни в чем от западных коллег: Осип Стремовский наклеивал на холст веревочки и бумажные фантики, а Олег Дутов стелил негрунтованные холсты на пол, лил на них краску из банок, ходил по краске ногами и все пачкал. Его небрежно намалеванные холсты называли дискурсом свободы.
— Вы знаете, — сдавленным голосом рассказывал Рихтер Татарникову, ну — наляпано. Просто наляпано. Он даже не старается, он, по-моему, просто дегенерат. Даун. Просто клинический даун.
— Знаете, как из дерьма делать сливочное масло? — отвечал Татарников. Во-первых, надо добиться, чтобы оно стало мазаться на хлеб. А дальше чепуха — только изменить цвет и запах. Так и ваш Дутов. Ведь суть живописи в чем? Со смыслом намазанная краска, не так ли? Краска у него на холст уже мажется. Осталось добавить смысл и форму.
— Но это невозможно, Сережа: если вы сегодня заговорите про смысл и форму, вас перестанут пускать в приличный дом.
— Ох, Господи! Меня всю жизнь в приличные дома не пускают. Хорошо хоть из собственного пока не гонят. Я вот думаю, приличный ли он?
Впрочем, вечером того же дня, пересказывая этот разговор жене, Татарников едва не получил подтверждение статуса своего жилища.
— Алина мне рассказывала, будто выставка Дутова на «ура» прошла в Париже. Хотелось бы, чтобы вас, Сергей Ильич, когда-нибудь позвали в Париж. Сколько лет герр профессор все грозится мне привезти туалеты из Парижа.