Учите меня, кузнецы (сказы)
Шрифт:
Грузят фляги на машину — Наташки нет.
Подъехали к дому, посигналили — не выходит.
В дом девчата забежали.
— Не пойду! Не увидите меня там больше.
Да и впрямь, кому нужна такая славушка? Которую девушку старухина ревность украсила?
— Не пойду! — твердит. — А на этого несчастного жулана, — сквозь окна на Мироныча указывает, — в суд передам.
Ну, дойка ме ждет. Поделила бригада Наташкиных коров — подоила день. А на другой — Мироныча заставляют. Олька эта Остроушкова…
— Садись! —
Вечером заворачивает он к моей сторожке:
— Выручай, друг! Окружили меня смех и горе. Мечтал — для государственного интересу, а угадал в Гришки Распутины…
— А может, действительно, бес в ребро?.. — подначил я.
— Не болтал бы…
И ставится мне задача «просочиться» к Кузьмовне в избу, а потом хозяина каким-нибудь способом запустить. Не двери же мужику ломать.
Позвал я свою Клавдею Митрофановну за магазином присмотреть — отправились мы.
Кузьмовна, замечаем, у калитки стоит.
Подходим ближе — не убегает. Наоборот — к супругу посовывается.
— Пакет тебе! — тревожно так сообщает. — Бандероля какая-то.
У нас сейчас же догадка: «Детский садик это!»
Зашли в избу, разрываем конверт — так и есть.
В два тетрадных разворота картонка, а на ней ребячьи фотокарточки. Каждый в кружок взят и названы. Соловьев Володя, Курзюмкина Надя, Лихих Петя… Кузьмовна тоже подошла, заприщуривалась. Лампу давай выкручивать.
Ну, где удобнее момент найдешь!
Рассказал я ей про язвенника, про солдата, про то, как в белые халаты мы наряжались.
— С этой точки, — говорю, — и цветы оценивай. Дело тут никакое не сердечное, а само натурально — государственное. Мужик с обчественным сердцем, а ты его голодом моришь, на чердаке ночует. Девки вон под коров садят…
Старуха чует — каяться надо… Да хоть одна из них каялась сразу-то!
— А зачем не спросился? Зачем самовольно?! — обиду изображает.
— Да ведь для государственного интересу! — подчеркиваю опять. — Вот, сине море, убыль тебе какая?
— Мало их, этих цветов, растет… — подбурчал Мироныч.
— Сколько ни растет — все мои! — повела по горизонту руками Кузьмовна.
Изловила Миронычевы глаза и подступает к нему:
— Без спросу единой незабудочки чтобы не смел! Все мои! Слышишь? — И даже раскраснелась. И даже, ей-богу не вру, помолодела.
— Да твои, твои, моя славушка! — приобнял ее Мироныч.
На другой день, после утренней дойки, побежала бригада к Наташке. Сфотографированных ребятишек с собой несут, письмо ихнее.
— Смотри, подруженька! Читай, подруженька! Ну, и в семь голосов Мироныча превозносят.
— Такого лирического старичка — в комитет комсомола только! — Олька Остроушкова кричит.
И вот какое прострельное слово случается.
«Здравствуйте, дорогие
Оно, конечно, не ребятишки, но как бы и ребятишки. От ихнего имени.
Прочитала Наташка первую строчку — и шабаш. Слезинки вдруг накипели, губка дрогнула. Няни?!
У нас, в Сибири, старших сестренок принято нянями называть. Под чьи «баюшки» возрос, чью шею ручонками оплетал. Желанные они маленьким-то, сестренки-няни, с материных рук на ихние бегут. До седых волос иной братик доживает, а старшая сестра все — «няня». Даже по смерти. Не скажет — сестру, няню, скажет, похоронил.
Наши няни…
А ведь если обдумать эти слова, обдумать если!..
Крепким сном спят еще матери… Раскидались в своих кроватках, разбрыкали розовыми пятками свои одеяльца завтрашние заселенны земли. Золотая почка на неисцветаемом народном дереве. Улыбчивые сны им грезятся… С потягушками. Со сладкой слюнкой на щечке… Вдох — выдох, молочное брюшко. Спи. Не спят твои няни. Звенят подойниками няни.
Не гудят еще утренние заводские гудки, не ушли еще в шахты ребята, не ступили еще городские девчонки в свои цеха, физзарядка еще не играна, а уж хлопочут у всесоюзной застолицы молочные наши няни.
Славен русский хлеб. Славен квас с луковкой. А славно же и ты — родное русское молочко!
Из ваших подойников, няни!
Я, случается, зайду ночью домой, спичек там не станет или махорка кончилась… Зайду домой — не спит моя Клавдея Митрофановна. Складет руки на грудь и нянчит их: «Рученьки вы мои! Матушки вы мои!» Тридцать лет продоила! И морозу и бруцеллезу досталось. Открываю я тогда чекушку с денатуратом и начинаю ей суставы растирать. А одно время подошло — кончился денатурат! Чем ей боль унять?
Взбодрил я голос и по возможности веселей:
— Не стони, — говорю, — Клавдея! Вашему брату, старым дояркам, памятник в Москве сотворяют…
— Какой такой памятник?
— На одном камне с Гагариным, — говорю. — Он будто бы перед полетом земным видом насытиться вышел, а ты ему в этот момент крыночку молока протягиваешь. Испей, мол, сынок, земного. Гончарного еще производства крыночка, — разрисовываю ей. — Щербатая такая…
— Почему же щербатая? — напугалась старуха. — И почему именно меня поминаешь?
— А кого же, — говорю, — поминать, если не тебя да не вас. Кто их, таких ребят, вскормил-вспоил? Из щербатой крыночки…
Врать-то я весело начал, а набрел на эту думку — самому волнительно сделалось.
— Поищи, — говорю, — по белу свету таких старух! Ни рожна нету нигде таких старух!
Затихла моя Клавдея Митрофановна.
Рукам-то, может, и не легче, а душе — воскрыленье. А сердцу-то и радостно.
Многое искупили они — звездолазы наши. На льдинах потеплело, в горячих цехах посвежело…