Учитель
Шрифт:
— Дурак ты. — Старик вздохнул, поглядел на внуков и добавил: — А вы ешьте, ешьте, не слушайте. — И снова поворотился к сыну. — Ну что ты мелешь? Это не литература, а великая книга. Ты Горького уважаешь? Ну вот, он тоже сказал про Евангелие, что книга эта — великая.
— Будет вам спорить. — Хозяйка поставила на стол блюдо горячей картошки и сковороду с жареным мясом. — Дайте вашу тарелочку, Сергей Дмитриевич. Это баранина. Возьмите соленого огурчика. Сами солили, на всю зиму хватило. Май кончился, а у нас еще соленые огурчики есть.
— Нет, — сказал Николай, — не переводи разговор. — Лицо у него стало упрямое. Было видно, что разговор его глубоко тревожит — и это не первый разговор в семье. Оля сидела, опустив глаза, только изредка взглядывала на мальчиков.
«Ты помнишь все, что я тебе говорил сто лет назад, а вышла за него замуж, — подумал Навашин. — Значит, ничем я тебе не помог и ни от чего не сумел уберечь».
Он посмотрел на мальчиков. Они исправно ели и, он мог прозакладывать голову, исправно слушали.
— Я не намерен переводить разговор, поскольку это вопрос серьезный. — Николай отхлебнул из стакана и торопливо закусил огурцом. — Я бы даже сказал, вопрос мировоззренческий. Жалость — дело никчемное. Я бы сказал — вредное. У нас дочку этого Морозова, не разобравшись, сперва тоже пожалели. А она — человек морально разложившийся. Ей, когда она вернулась, на первых шагах помогли. И площадь в районе предоставили, и мебели подкупили. Точно. Диванчик там, этажерочка. Но она не оценила. Это такой человек… Для писателя находка, если писать отрицательного героя. Женщина, а ругается. Выпивает, а попросту говоря, пьет мертвую. Это для писателя такой прототип, что поискать. У нас писатели ищут тем, а под ноги не смотрят. Шолохов очень верно сказал на съезде писателей: сбились в кучу в Москве и Ленинграде, а жизни не знают. От писателей в наше время требуется, чтобы…
— Александр Сергеевич Пушкин давно сформулировал, что требуется от писателя, — сказал Олин свекор. — Первое — чувства добрые пробуждать. Лирой. Второе — прославлять свободу. И третье — призывать милость к падшим. Три пункта, и все.
Они шли к гостинице. Темнело. Навстречу женщины гнали домой коров, а одна корова шла без хозяйки прямо по тротуару. То ли она знала дорогу, то ли такой уж самостоятельный был у нее характер, но она шла спокойно, изредка останавливалась пощипать траву, заглядывала в чужие окна и снова шла, будто прогуливалась.
— Почему вы молчали? — сказала Оля. — Я так на вас надеялась. Я так надеялась, что вы ему скажете, объясните, он бы вас послушал…
— Не послушал бы он меня.
— Он вам не понравился, я знаю. Но это на первый взгляд. Он очень хороший, очень добрый человек. Когда идут в горком с бедой, стараются попасть к нему, знают, что выслушает и постарается помочь. В самые трудные годы… Но вот сейчас он как-то насторожился. Он как-то не может справиться со всем, что произошло. Вот именно, настороже.
— Что же его насторожило?
— Он говорит, что нужна крепкая рука.
— И слава богу, что наперекор.
— Я тоже так считаю. Но как его убедить?
— Человек сам должен убеждаться. Смотреть и думать.
— Всегда можно помочь. Вы всегда говорили, что…
Он вдруг перестал ее слышать. Он очень устал. Кругом темно и пусто. И все равно. Он вдруг подумал, что помочь могут только счастливые. А те, кому все равно, — помочь не могут. Да, помогать могут только счастливые…
— Вы не слушаете? — спросила Оля.
— Прости. Я очень устал.
— А я так на вас надеялась… — печально сказала Оля.
…Она осталась в дежурке, а он поднялся к себе в номер. Соседей еще не было. И он зашагал по узкой комнате — от дверей к окну, от окна к дверям и снова к окну. Остановился и стал глядеть на улицу. Помогать могут только счастливые? Вранье. Он пришел в школу учителем после большой беды. Но темени и пустоты не было. Он был жив тогда. Несмотря на все, что с ним случилось. И после войны он тоже был жив, несмотря на все, что с ним случилось. А сейчас… Помогать могут только живые…
Он вдруг увидел, что через улицу к дверям гостиницы идет человек. Высокий. Кажется, седой. Блеснула лысина в отсвете фонаря, что над дверью. «Это он. Ко мне».
Внизу стукнула дверь. По ступеням зашаркали ноги. Дверь его комнаты была крайняя в ряду, у самой лестницы. Парфентьев потолкался в коридоре и, чуть переждав, постучался тихонько.
— Одни? — сказал он, входя. — Это хорошо.
Навашин протянул руку к выключателю.
— Зачем? — сказал Парфентьев, садясь. — Лучше посумерничаем.
Помолчали. Старик не шевелился и будто ждал чего-то.
— Ну что же вы надумали? — сказал он вдруг тихо и размеренно, почти по слогам.
— Вы о чем?
— Что спрашивать? Сами понимаете, об чем речь.
— Я тугодум. Не понимаю.
— Ладно, объясним. Поскольку вы пришли с таким известием, хочу спросить: какая ваша цена?
— Я не знаю, сколько мог стоить дом. Надо спросить у дочери Александра Михайловича.
— Я не об этом. Какая ваша цена? Отступная? Говорите, и чтоб это дело было покончено. Заворачивайте восвояси и ее прихватите. Ей здесь делать нечего. Ее большая беда ждет, ежели она тут останется. Она и сама знает, не маленькая.
Как странно: он не ощутил гнева. Ему не захотелось ни вытолкать Парфентьева, ни ударить. Он повернул выключатель, и Парфентьев прикрыл ладонью глаза.
— Я устал нынче, — сказал Сергей. — Сейчас буду ложиться. Честь имею.
Парфентьев встал, медленно пошел к двери и, стоя спиной к Навашину, сказал:
— Меня на вторник в горком зовут. Что ж там сказать?
— А это уж ваше дело.
Не оборачиваясь, Парфентьев раздельно начал:
— Вы должны понимать при вашей солидности…