Ударная сила
Шрифт:
Сегодня, в эту утреннюю свежую рань, возле успокаивающей прохлады, что шла от дымчатой глади воды, в которой глубоко, бездонно отразилось белесое кара-суйское небо, он, немолодой человек, испивший в жизни чашу добра и зла — профессор, Главный конструктор, — чувствовал прилив очистительной беззаботности. Эта детская радость от всего окружающего — озерной воды, дремотного простора камыша, сырости, обжигавшей голые икры и грудь под сетчатой майкой, — захлестывала его, и теперь ему чудилось, что все эти ощущения пришли к нему просто и ясно, как было всегда, когда он добирался до воды.
Правда, если бы он, Борис Силыч, захотел ответить сам себе — так ли уж, как всегда, и на этот
И другое обстоятельство. Оно имело прямое отношение к тому, что именно сейчас он, профессор Бутаков, торчит тут, в Кара-Суе, хотя, казалось бы, чего уж в том особенного: он здесь не гость, полигон для него близкий и привычный, как Москва, и он порой в делах, заботах, в сутолоке дней забывал, где находился, в Москве или в Кара-Суе, и не раз в подобной забывчивости, случалось, набирал номер домашнего телефона или московского учреждения и вдруг слышал в ответ незнакомый мужской или женский голос: «Куда звоните?» Он понимал, что обмишурился, пробормотав извинение, клал трубку, смеялся.
Теперь он тут, в Кара-Суе, находился из-за «сигмы», из-за нее же затеяны и эти трехдневные облеты. Конечно, новая «сигма» утвердила себя, показывает неплохие результаты, можно радоваться, и он радуется. Мужество ученого — в умении признать свои просчеты, равновеликость, как говорится, своего противника. Пусть и не тот в чистом виде случай.
Он забросил блесну в третий раз — с легким и звонким причмокиванием раскололось зеркало воды. Борис Силыч энергично крутил дырчатый барабан, сматывая податливую леску. И вдруг в десятке метров от берега гладь всколыхнулась, вязко взбурлила, и тотчас азартно отозвалось в руках и в сердце Бориса Силыча: «Ага, попалась, голубушка!»
Леска напряглась и тонко позванивала, будто там, в воде, ее старались растянуть, — ясно, щука! Борис Силыч достаточно изучил повадки этого хищника, вероятно, крупная. Ее надо первым делом поводить, чтоб уморилась, подержать на леске, не приспустить самой малости, иначе щука, извернувшись, полоснет, как ножом, — и была такова. Вытащишь «окусок» лески без рыбины, без блесны. Но резко тянуть тоже нельзя, и Борис Силыч неторопливо, но упорно крутит барабан и, оглянувшись, кричит: «Сачок!»
Кто-то стремглав бежит от ветел с сачком, подсачить у берега рыбину; бегут многие, кто еще не успел настроить удочки и спиннинги, бегут поглядеть на почин.
Через минуту щука на берегу, изгибается пятнистым телом, с силой бьется в траве, отблескивая масленой свежестью, потом притихает, лишь зевотно разевая зубастую пасть. Она крупная, матерая, нижние плавники побиты, бахромчаты, спина угольной черноты, по бокам сквозь темную пятнистость проступают блестки золота...
Бутаков стоял над щукой с рассеянно-довольной улыбкой, стараясь скрыть всепобеждающий, всезаслоняющий
— За вами не угонишься, Борис Силыч! По «сигме» — не успели оглянуться — полный порядок! Догадываюсь: и на рыбалку военных пригласили не без умысла, чтоб показать первенство.
— А как же? Игра честная, соревнование справедливое... — Бутаков вскинул взгляд, многозначительно, с вызовом сказал: — В рыбалке, разумеется!
— Ясно, ясно, Борис Силыч! — Сергеев рассмеялся.
Вокруг все оживленно, но с корректной сдержанностью — начальство пикируется! — переглядывались, помалкивая. Бутаков, сгоняя с лица насмешливость, проговорил:
— Ну, за дело, за дело! А то ведь и, верно, неизвестно, за кем окажется первенство. — И неторопливо пошел к заросшему камышом окрайку воды, на ходу поправляя спиннинг, — все для него разом отсеклось, он уже вновь был в своей рыбацкой стихии.
Он щурился под очками от ядовитого дыма костра, то и дело снимал бурую накипь-пену, пробовал деревянной щербатой ложкой навар, булькавший в ведре, солил, досыпал каких-то специй, поглядывал на часы — кожаный ремешок охватил оголенную волосатую руку. На корточках, по-гусиному переваливаясь, охаживал кострище, раскрасневшийся от натуги и жара. Веселое молодое довольство, озабоченность, связанная лишь вот с этой «тройной» ухой, какую он заваривал, отражались сейчас во всей стати Главного, могучего, большого, как думал Коськин-Рюмин, глядя на него, устроившись тут же на коряге. Смешливо вздрагивали остренькие кончики натянутой на голову Главного импровизированной тюбетейки. Они вздрагивали словно бы в согласии с тем, что говорил Борис Силыч:
— Вольно, вольно думать нам, что все происходит по мановению волшебной палочки, хочет человек или не хочет... Но это заблуждение, а оно подтверждает лишь наше невежество, не больше! Человеку выпала великая честь, как творению природы, осознать и понять самое же природу, вскрыть глубокие, зачастую спрятанные за семью замками естественные законы и обратить их во благо себе... Великая честь!
Коськин-Рюмин, слушая, размышлял: почему он из такой дали начал? Куда клонит? Казалось, в будничности, простоватости вида Главного, его «колдовстве» с ухой, кипевшей в закопченном ведре, в спокойно-сдержанном тоне Бутакова было столько покоя и мира — какие уж тут основания для волнения, — но Коськин-Рюмин чуял скрытый подвох.
Он сам затеял этот разговор и сам теперь пожинал плоды, черт дернул его за язык! Все произошло в тот момент, когда Борис Силыч, вооруженный ножом-финкой, распластывал щучьи туши прямо на траве, резал их на куски, забрасывал в ведро — руки Главного были перепачканы слизью, кровью. Коськин-Рюмин, тоже помогая чистить рыбу, припомнил тот разговор с Умновым в госпитале и, еще не осознав, какие могут быть последствия, лишь мельком подумав, авось Бутаков не догадывается, откуда дует ветер — и в этом был его просчет, — сказал: «Мне кажется, Борис Силыч, наша наука ушла бы дальше вперед, а значит, шагнул бы дальше технический прогресс, если бы ученые выдавали свои открытия на-гора сразу, в полном объеме, а не растягивали выдачу сознательно по частям на года, чтоб быть все время на коне! Мол, такой-то, имярек, ученый беспредельной творческой потенции... Как вы на это смотрите?»