Удивление перед жизнью
Шрифт:
И второй случай, я бы сказал, психологический.
Режиссер этого театра — мне не хочется называть его фамилию — написал пьесу, в которой шла речь о наших союзниках по войне — американцах и англичанах, о том, что они до сих пор не открывают второй фронт и мы вот уже который год фактически несем только на себе главные тяготы войны, хотя и ценим африканские успехи Монтгомери, изгонявшего фашистов из Тобрука, Аль — Аламейна и т. д. Действительно, хотя наши успехи на фронтах были очевидны и быстры, и небо Москвы чуть ли не ежевечерне сверкало фейерверками побед, и воздух гремел от торжественных пушечных выстрелов, особенно когда победы одерживались крупные и залпы производились из двухсот двадцати четырех
Пьеса уже репетировалась. В это утро я шел в театр и чувствовал на улицах необычное оживление. Не скажу, что я обратил на это особое внимание. Взяли, думаю, еще какой-нибудь важный город и вечером дадут салют. Но, подходя к театру, у газетного киоска на Пятницкой улице заметил толпу и, протиснувшись к продавцу, купил газету. И сразу понял все. Крупными буквами первая страница возвещала: «Открыт второй фронт!» Счастливый и воодушевленный, я быстрее заковылял к театру. Там тоже царило радостное воодушевление. Но когда вошел режиссер, мрачный и осунувшийся, все притихли. С горечью и даже злобой он сказал:
— Ну вот, открыли второй фронт, теперь пьеса моя пропала. — И, сжав губы, удалился.
Меня потрясло его состояние. Как, думал я, приближается конец войны, будут сохранены сотни тысяч жизней, исчезнут голод и холод, снимем светомаскировочные шторы с окон, загорятся огни! О какой пьесе, пьеске, писульке может идти речь! Да, да, я был потрясен, потому что поведение режиссера — автора было почти неправдоподобным. Какие же могут существовать натуры, как изуродованно, эгоцентрично способны реагировать они даже на всенародную радость! Да, когда мы пишем пьесы, часто подталкиваем персонажи на поступки, которые в данной ситуации совершили или не совершили бы сами. Этого мало. Великие писатели проникали в неведомые нам глубины души других существ, как Пушкин в душу Сальери или Достоевский в душу Смердякова.
Упомяну еще и о том, что в этом театре работала Елена Михайловна Баскакова — когда-то первая и чудесная исполнительница роли Норы в России.
Театр «Красный луч» распался, и я вынужден был искать другое прибежище. За один год промелькнули три театра. Какой-то областной, репетировавший в клубе «Правды», возглавляемый маститым старым провинциальным режиссером, в силу возраста глубоко дремавшим на своих собственных репетициях. Затем, не помню, какой по счету (их было много) фронтовой театр, ни разу не выехавший из Москвы, находившийся в глубоком подвале на Сретенском бульваре; скорее не фронтовой театр, а театр — бомбоубежище; Этот театр возглавлял режиссер Резник, но памятен он мне только тем, что там два — три раза мелькнула худенькая молчаливая фигура черненького длинноносого человека в очках, числившегося режиссером. Им оказался никому не ведомый Георгий Александрович Товстоногов, столь ведомый теперь всему миру. Да и с многолетним директором Центрального дома работников искусств Виктором Георгиевичем Тарасовым встретился я там же, он репетировал роль Береста в пьесе Корнейчука «Платон Кречет». Встретился, можно сказать, мельком, а дружим теперь давно. Война всех метала, бросала, кружила в своем оглушительном урагане.
Недели на две мелькнул какой-то театр, располагавшийся в одном из московских клубов. Что я там делал — решительно не помню. В памяти сохранился только такой же хромой, как и я, Федор Васильевич Евсеев — директор театра, управлявший впоследствии театрами РСФСР. Упоминаю его как человека, никогда чиновнически не относившегося к делу, любившего театр горячо и отдавшего ему всю свою жизнь.
Особенно запомнился мне театр, тоже фронтовой, тоже дальше Настасьинского переулка не выезжавший, возглавлявшийся великим, на мой взгляд, деятелем советского театра Алексеем
За все недолгое существование и этого театра репетировалась одна пьеса — «Маскарад» Лермонтова, но эти репетиции и возможность слышать и видеть Дикого дали мне многое. Недаром еще Алиса Георгиевна Коонен, единственный раз встретившаяся с нашим курсом при Театре Революции, говорила: «Старайтесь быть в кругу интересных людей».
Я позволю себе, хотя совсем не думал об этом писать, коротко и пунктирно рассказать об этих репетициях. О самом же Алексее Денисовиче написано немало, в том числе целая книга.
Дикий мне казался гениальным русским самородком — самородком золота, но еще не отделенного от породы. Казалось, он никогда не воспитывал себя. Каким родился, таким и остался, только рос, отчего кристаллы золота тоже увеличивались и сверкали все зримее и ярче. Но от породы он совершенно не желал очищаться, был таков, как есть, без всякой личины. Еще кто-то из древних заметил: человек чуть ли не с первых дней жизни вырабатывает себе личину. Отсюда, видимо, и идет слово «личность». Эта личина как бы прикрывает натуру, естество, которое родилось. Прежде чем я прочел это у древних, я и сам глубоко задумывался над этой проблемой. Да, мы выстраиваем себя. Допустим, от природы вспыльчивые или даже яростные — приучаем себя быть сдержанными. От рождения себялюбивые, мы на людях стараемся казаться весьма простодушными. Но в критические моменты жизни натура берет верх, и происходит извержение вулкана. Чем эмоциональней и горячее натура, чем сильнее ты ее подавлял волевыми усилиями, тем мощнее вылетают камни, пепел и льется лава.
Из знаменитых людей, которых я знал, только Дикий всегда был самим собой. Среди людей простых, особенно раньше, натуральные люди встречались часто. Они полны очарования, приветливы, сострадательны, добры. А уж если родился зверь, то зверь во всем, всегда.
О таланте, грубости и всевозможных выходках Дикого ходили легенды. Говорят, он даже сидел в тюрьме за то, что в ресторане «Метрополь» хватил по лицу какого-то иностранца. Рассказывали, что в Константинополе в игорном доме, когда какой-то партнер уронил на пол золотую пятирублевую монету и, наклонясь, стал искать ее под столом, Алексей Денисович скрутил сторублевую бумажку, зажег ее о свечу и посветил под стол мелочному игроку. Может быть, все это выдумки, но ведь не складывали же таких легенд, допустим, о Немировиче — Данченко или о Завадском.
И я был свидетелем резкостей и эмоциональных взрывов Дикого. Однажды актриса, в тот день неважно репетировавшая баронессу Штраль, никак не могла уловить замечаний Дикого. Алексей Денисович спросил:
— Что сегодня с вами?
— Я очень волнуюсь, Алексей Денисович, — ответила Штраль.
Дикий буквально хватил кулаком по столу, за которым сидел, и заорал:
— Не сметь этого говорить! Как вам не стыдно! Она, видите ли, волнуется! А я. когда выхожу на сцену Малого театра, я, думаете, не волнуюсь? Волнение входит в нашу профессию. Мы должны владеть им, скрывать его и никому об этом не говорить. Никакое волнение не оправдывает плохую игру актера. Волнуешься, не можешь играть — прочь со сцены! Не актер!
Еще задолго до этого, когда я был в Театре Революции, я спросил однажды замечательного актера Михаила Федоровича Астангова:
— Вы очень волнуетесь на сцене?
Астангов ответил:
— Да. А на премьере все мое усилие направлено на то, чтобы зритель не видел, как у меня дрожат колени.
Разбирали образ Арбенина. Дикий хорошо знал подобный тип и, уничтожая его, объяснял, какой это холодный и до глубины души уверенный в своем циническом отношении к жизни человек.
— Но, простите. — пропищала нервно какая-то актриса. — Арбенин — это крупная фигура. Это герой. Демонический, но герой.