Удольфские тайны
Шрифт:
Пока она раздумывала, музыка стихла. Собравшись с духом, Эмили вошла в хижину и обнаружила ее пустой! Лютня лежала на столе, в комнате царил порядок, и она начала думать, что слышала звуки другого инструмента, пока не вспомнила, что, уходя из хижины вместе с родителями, оставила лютню на подоконнике. Сама не зная почему, Эмили встревожилась. Меланхолия сумерек и глубокая тишина, нарушаемая лишь легким шелестом листьев, обострили игру воображения. Эмили захотела немедленно уйти, однако внезапно обессилела и присела отдохнуть. Пытаясь собраться с духом, она неожиданно заметила стихи на стене и вздрогнула, словно встретила незнакомца, но поборола тревогу и подошла к окну. Теперь стало очевидно, что к прошлым строкам добавились новые, где фигурировало ее имя.
И хотя больше не приходилось гадать, кому посвящены стихи, оставалось неясным, кто
Поднявшись на затененную высокими деревьями зеленую вершину, все трое устроились на траве. Пока мадам и месье Сен-Обер наслаждались живописным видом бескрайней долины Гаскони и вдыхали сладкий аромат цветов и трав, Эмили со свойственной ей деликатностью спела несколько их любимых арий.
Музыка и беседа задержали семью в этом благословенном месте до захода солнца, когда паруса на Гаронне превратились в тени, а все вокруг погрузилось во мрак – печальный, однако приятный. Только тогда Сен-Обер, его жена и дочь с сожалением покинули чудесный уголок. Увы! Мадам Сен-Обер знала, что покидает любимое место навсегда.
Подойдя к рыбацкой хижине, она не обнаружила на руке браслета и вспомнила, что после обеда, отправляясь на прогулку, сняла его и положила на стол. Однако после долгих поисков, в которых Эмили приняла самое активное участие, пришлось смириться с потерей. Ценность браслету придавал миниатюрный портрет дочери, написанный всего несколько месяцев назад и отличавшийся поразительным сходством. Убедившись, что браслет действительно исчез, Эмили покраснела и задумалась. Звуки лютни и новые строки на стене свидетельствовали, что в хижине кто-то побывал. Скорее всего музыкант, поэт и вор были одним лицом. И хотя звучавшая музыка, стихотворные строки и исчезнувший браслет могли быть простым стечением обстоятельств, Эмили вовсе не собиралась сообщать об этом родителям, твердо решив больше никогда не приходить в хижину без отца или матушки.
Семья вернулась домой в задумчивости. Эмили вспоминала недавние события. Месье Сен-Обер размышлял о дарованном ему счастье. Мадам сожалела и недоумевала по поводу исчезновения милого сердцу портрета дочери. Возле замка царило необычное оживление: раздавались голоса, между деревьями метались слуги, – и, наконец, появился экипаж. Подойдя ближе, хозяева увидели на лужайке ландо и взмыленных лошадей. Сен-Обер сразу узнал ливреи лакеев шурина, а в гостиной обнаружил месье и мадам Кеснель. Несколько дней назад они выехали из Парижа, а теперь направлялись в свое поместье Эпурвиль всего в десяти милях от Ла-Валле, которое месье Кеснель в свое время купил у месье Сен-Обера. Этот господин доводился мадам Сен-Обер единственным братом, однако семейные связи не подкреплялись родством характеров, а потому общение оставалось редким. Месье Кеснель вращался в высшем обществе, видя смысл жизни в достижении влияния и роскоши. Знание людей и хитрость позволили ему достичь поставленных целей. Неудивительно, что человек подобных взглядов не ценил достоинств месье Сен-Обера, считая простоту и умеренность во всем проявлением слабого интеллекта и ограниченного мировоззрения. Замужество сестры унижало его достоинство: Кеснель полагал, что брачный союз столь близкой родственницы должен служить достижению желанного положения в обществе, тем более что некоторые из отвергнутых ею женихов вполне соответствовали подобному требованию. Однако, узнав Сен-Обера, сестра вообразила, что счастье и богатство не одно и то же, и без сомнения пренебрегла вторым ради достижения первого. Трудно сказать, считал ли эти понятия идентичными сам месье Кеснель, однако с готовностью пожертвовал бы желанием сестры ради достижения собственных амбиций, а после свадьбы не постеснялся выразить сестре свое презрение относительно ее выбора. Мадам Сен-Обер скрыла оскорбление от мужа, но впервые в ее сердце вспыхнуло негодование. Хотя самоуважение и соображения благоразумия сдержали ее от выражения своих чувств, впоследствии в ее обращении с братом неизменно присутствовала холодность, которую тот и чувствовал, и понимал.
В собственном браке месье Кеснель не последовал примеру сестры. Его супругой стала богатая итальянка, особа тщеславная и ветреная.
Месье и мадам Кеснель решили переночевать в замке Сен-Оберов, а поскольку места для слуг не хватило, их отправили на постой в соседнюю деревню. Покончив с приветствиями и размещением, месье Кеснель
Тем временем мадам Кеснель выражала хозяйке изумление относительно жизни в столь далеком уголке мира, как она изволила высказаться, и, очевидно желая пробудить зависть, описывала роскошь балов, банкетов и торжественных церемоний в честь бракосочетания герцога Жуайеза с сестрой королевы Маргаритой Лотарингской. Она во всех подробностях повествовала как о тех событиях, которые видела собственными глазами, так и о тех, на которых не присутствовала. Эмили слушала ее с пылким любопытством и, обладая живым воображением, мгновенно представляла в голове яркие картины. А мадам Сен-Обер со слезами на глазах смотрела на мужа и дочь, чувствуя, что, хоть пышность и великолепие способны украсить счастье, только добродетель может его даровать.
– Прошло уже двенадцать лет, Сен-Обер, с тех пор, как я купил ваше фамильное поместье, – заявил месье Кеснель.
– Да, около того, – подавив вздох, подтвердил хозяин.
– И уже пять лет в нем не был, – продолжил гость. – Париж и окрестности – единственное на свете место, где можно жить. Я настолько погружен в политику и так завален делами, что не могу выбраться даже на месяц-другой.
Поскольку Сен-Обер молчал, месье Кеснель продолжил:
– Иногда я пытаюсь понять, как вы, долгое время живший в столице и привыкший к обществу, миритесь с существованием в глуши, где ничего не видите и не слышите: то есть, иными словами, почти не осознаете течения жизни.
– Я живу ради семьи и самого себя, – возразил Сен-Обер. – Сейчас для меня только это и есть счастье, в то время как прежде я знал жизнь.
– Я собираюсь потратить тридцать-сорок тысяч ливров на ремонт, – не заметив слов собеседника, продолжил месье Кеснель. – Планирую следующим летом на пару месяцев пригласить в гости друзей – герцога Дюрфора и маркиза Рамона.
В ответ на вопрос Сен-Обера относительно ремонта гость ответил, что хочет снести все восточное крыло замка и возвести там конюшни.
– Затем построю столовую, гостиную, служебные помещения и комнаты для слуг. Сейчас негде разместить треть моих людей.
– В замке хватало места для всего штата моего отца, – заметил опечаленный намерением шурина Сен-Обер. – А он был далеко не маленьким.
– С тех пор понятия изменились, – возразил месье Кеснель. – То, что тогда считалось приличным стилем жизни, сейчас кажется нестерпимым.
От этих слов покраснел даже выдержанный Сен-Обер, однако вскоре гнев уступил место презрению.
– Территория вокруг замка заросла деревьями. Хочу спилить б'oльшую их часть.
– Пилить деревья! – воскликнул хозяин.
– Конечно. Почему нет? Они загораживают вид. Один каштан разросся так, что закрыл ветвями всю южную стену. Он настолько стар, что говорят, будто его дупло вмещает целую дюжину человек. Даже вы с вашим энтузиазмом вряд ли согласитесь, что от такого старого дерева есть польза или красота.
– Боже мой! – воскликнул Сен-Обер. – Неужели вы готовы уничтожить благородный каштан, в течение нескольких веков служивший гордостью поместья! Когда строился нынешний замок, дерево находилось в расцвете сил. В детстве и отрочестве я часто забирался в густую крону и прятался там от дождя. Ни одна капля меня не доставала! А порой я сидел среди ветвей с книгой в руке, то читая, то сквозь листву любуясь пейзажем и закатным солнцем, пока сумерки не заставляли птиц вернуться в свои гнезда. Как часто… Но простите, – остановился Сен-Обер, вспомнив, что говорит с человеком, не способным ни понять, ни допустить подобных соображений. – Я рассуждаю о временах и чувствах столь же старомодных, как жалость, побуждающая меня сохранить почтенное дерево.