Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
Поветовый староста — невысокий, сухопарый, уже немолодой пан Зимборовский — бил себя с досады кулаками по голому темени, стонал, проклиная ту минуту, когда он подписал этот окаянный циркуляр о публичной казни. Через стекла пенсне в золотой оправе видел, что творилось на площади, и не мог представить себе, каким образом проведут арестантов к виселице через такую плотную толпу. Он знает, что солдаты в казарме, конечно, наготове, ждут приказа, однако кто же теперь, после трехлетних военных мытарств, верит в их преданность? Он протирает платочком стекла пенсне и озабоченно морщится. Три веревки с петлями будут отныне неотступно преследовать его даже во сне. Он всегда был против столь диких расправ. Войцек Гура поделом влепил пулю коменданту Скалке. Слишком уж он занесся. Эта жандармская бестия ставил себя выше гражданских властей. Куда уж больше — он, поветовый староста, и то чувствовал себя неуверенно при этом необузданном имперско-королевском диктаторе. Убивал, калечил людей по собственному усмотрению. Особенно не миловал русинов: скольких он загнал в Талергоф, скольких сам уничтожил. Так что Войцек Гура, даром что поляк,
Подойдя к телефону и взяв трубку, он связался с канцелярией, помещавшейся на первом этаже, и справился, не поступали ли сообщения. Нет, не поступали. Который раз спрашивает он, нет ли депеши из Львова. Наместник края молчит. Разумеется, сам выжидает. При покойном Франце-Иосифе он обошелся бы без Вены, преступники с утра уже висели бы на перекладине, но теперь, при новом императоре, наместник явно не осмеливается действовать самочинно. Карл I пытается либеральничать, хочет нажить славу доброго императора у галицких русинов. Ну что ж, помогай ему бог. Только что ты, мой добрый император, скажешь, когда эти беспорточные хлопы в ответ на твой либерализм начнут жечь наши поместья, когда они устами своих Щерб объявят на всю Галицию: «Горы наши, ясновельможный император, и леса также, и луга, и земля — все это, как сказано в последней, расклеенной в общественных местах противомонархической прокламации, все это, господа, вы украли у нас!..» Староста снова подошел к письменному столу и, стараясь не выказать волнения, подчеркнуто деловым тоном продиктовал секретарю текст телеграммы: — «Львов. Имперско-королевское наместничество. Его сиятельству графу Гуйну. Администрация повета ждет Вашей санкции на немедленное исполнение справедливого приговора. Лишь эта мера может парализовать антивоенные настроения мужичья». — Хотел было еще добавить: «В уезде полно дезертиров, с минуту на минуту можно ждать забастовки солидарности рабочих вагонной фабрики», да, к счастью, вовремя прикусил язык, чтоб не показаться перед наместником беспомощным администратором повета, и потому закончил трафаретно-заученной фразой, которой не раз пользовался при обращении в высшие инстанции: — «Войска, полиция и вообще все патриотические силы повета готовы встать на защиту имперско-королевского трона, и, однако же…» — Староста задумался. Боже, как бы ему хотелось как раз в этот момент, когда в повете назревает бунт, сидеть со своими детками в своем уединенном имении, ловить форель в бурной горной речушке или же, что было бы еще приятней, прогуливаться под ручку с приятной дамочкой где-нибудь на Елисейских полях в Париже. В телефонную трубку напомнил о себе голос секретарши, и староста поспешил закончить: — «И, однако же, публичная кара над государственными преступниками, в сущности, единственная мера против своеволия темных противогосударственных сил, стремящихся парализовать нормальную работу всех учреждений в повете».
Утонченно-нежное лицо тридцатидвухлетнего императора с большими женственными глазами было безрадостно-тоскливо. Ни роскошь огромного кабинета, ни ревностное усердие курьеров и адъютантов, ни блеск придворных балов — ничто и никто не может привести его в равновесие, утишить его внутреннюю боль. Затянутый в элегантный офицерский мундир, он то пройдется по мягкому ковру кабинета, то опустится в кресло и упрется глазами в большой — во весь рост — портрет Франца-Иосифа. Без намека на почтительность во взгляде. Нет, он не благодарит его за унаследованный императорский трон. Старик довел империю до распада. Неужели ему, Карлу I, суждено трагически завершить генеалогическую линию древнего и могущественного рода Габсбургов, рода, который веками управлял миром, сколачивая вокруг себя народы разных наций? Что оставил ему этот седовласый расточитель с обезьяньими бакенбардами на подрумяненных щеках? Руину. Разваленную экономику и почти полное поражение на всех фронтах, откуда приходят ужасающие донесения. Славянские войсковые части отказываются воевать против русских, большинство солдат славянского происхождения уже находится во вражьем плену. Чешские легионы в России готовятся к походу на Прагу, сербы на юге тоже взбунтовались против двуединой монархии Габсбургов. Где искать спасение? Попытался тайно от Вильгельма предложить Антанте сепаратный мир, но Антанта отклонила его. Британский лев чует близкую поживу. Вильгельм как-нибудь да умудрится отстоять свою державу, ведь он правит одной нацией, а многонациональная Австро-Венгрия рассыплется в прах, падет к ногам врага, моля о милости…
В высокие массивные двери легонько постучали. Вошел седобородый слуга, — он был в средневековой черной ливрее и накрахмаленной сорочке, в белых, до колен, чулках. Поклонившись, он поднес императору на серебряном подносе запечатанный сургучными печатями небольшой конверт. Не успел слуга выйти, Карл вскрыл его, вынул вчетверо сложенный белый лист и, разгладив ладонью, поднес к глазам. Наконец-то он дождался ответа от надменного поэта. Десять дней назад Карл послал ему специальным курьером на Украину письмо с исчерпывающими предложениями и все десять дней ожидал в душевной тревоге ответа. И вот у него в руках мелко исписанный знакомым готическим шрифтом лист бумаги.
«Ваша императорская светлость, — читал шепотом Карл. — Я глубоко благодарен за внимание, а еще больше за доверие, оказанное моей особе. Буду по-солдатски откровенен. Было время, когда Вы, оказавшись на золотом троне Габсбургов, вместе с дворцовой камарильей хмуро, возможно, даже с подозрением следили за моими фронтовыми делами. Покойный император виноват перед русинами, он отдал их в жертву польским магнатам-шовинистам, что касается меня, то, воспитанный среди простых русин — украинцев Галиции, я стремился облегчить им на фронте солдатские тяготы.
Стало быть, я не могу принять Ваше, милый мой родич, предложение. Идея федерации, которая будет складываться из тех наций, которые теперь входят в состав Австро-Венгерской империи, быть может, и заслуживает внимания, и моя соборная Украина, если помогут ей силы небесные, в этом историческом возвышении, будет в дружественных отношениях с Вашей федерацией, но, скажу откровенно, не верится мне, что славянские народы войдут в добровольный союз с теми, кто столько веков подряд душил их. Галиция же, которая могла бы войти в Венскую имперскую федерацию, даст бог, присоединится к нашей украинской короне…»
Не дочитав, Карл смял письмо и, повернувшись к камину, бросил его в огонь. Яркое пламя на мгновение осветило исполненное гнева бледное лицо молодого императора: Карл никак не ожидал получить столь звонкую пощечину от одного из активных отпрысков габсбургского рода.
«У тебя, молодой человек, плохая информация. Ты дальше своего носа не видишь. Чего стоят твои «сечевые стрельцы» по сравнению со стальными дивизиями немецкого кайзера, но и они, унося ноги с Украины, позорят свои знамена под натиском северного соседа. Лишь федерация, добровольный союз народов, что населяют Австро-Венгрию, в состоянии будет выстоять против наступления новоявленных гуннов».
Он сидел, уныло закинув назад руки, опустив глаза, в которых застыла страшная безнадежность и отчаяние. Теперь ему ясно: великая, в прошлом могучая империя дала глубокие трещины, еще один толчок, и она падет, превратится в развалины. Когда-то галицких русин за их верность императору называли западными тирольцами, а теперь они первые захотят вырваться из-под гнета империи-мачехи. Слава богу, что в самой Вене пока еще тихо, столица живет обычными буднями военного времени.
Карл поднялся с кресла, подошел к окну, окинул взглядом дворцовую площадь. Он нынче не раз подходил сюда, чтобы удостовериться, не загрязнили ли солнечной чистоты площади стоптанные ботинки того неспокойного заводского племени, что в январские дни, бросив станки, явилось сюда требовать от императора мира с русскими. Страшные то были дни! Подвергнуть юного императора столь тяжкому испытанию с первых же шагов его сидения на троне? Где же справедливость? Он видит себя у этого самого окна, вспоминает охвативший его тогда страх: из конца в конец площадь бурлит чернорабочим людом, а над головами толпы полощутся под морозным ветром алые знамена. Огромный дворец, казалось, содрогался от угрожающих выкриков, адресованных ему, своему императору. «Мир! Мир! — гремело отовсюду. — Желаем жить в мире с русскими! Долой войну! Да здравствуют Советы депутатов!» А вскоре тайная агентура донесла, что в Вене создаются как раз те самые страшные Советы депутатов, что в прошлом году лишили российского императора его огромной империи. Венским пролетариям вздумалось повторить небывалый в истории эксперимент петроградских рабочих. И пожалуй бы, им это удалось, если б господь бог не вложил в уста социал-демократических вождей силы демосфеновского красноречия. Их трезвая рассудительность возобладала над черной анархией. Венские площади и эту парадную — перед имперско-королевским дворцом — удалось-таки очистить от наэлектризованных северной революцией стачечников. А покончив с зарвавшимися рабочими, он нашел в себе силы расправиться и с бунтовщиками на морском флоте. Два дня корабли в порту Каттаро пребывали в руках матросов, они тоже требовали мира с Россией и так же, как в России семнадцатого года, подняли алые знамена на мачтах кораблей. Страшные сны виделись тогда молодому императору, но отважиться на крутые меры он не посмел, опасаясь народного гнева. Эта победа в Вене вернула ему чувство самообладания, он осознал свою миссию императора и со спокойной совестью подписал приказ — наисуровейшим образом покарать бунтовщиков.
Обернувшись к столу, он увидел перед собой телеграмму Львовского наместника, просившего разрешения на казнь саноцких осужденных. При Франце-Иосифе так и делалось: вешали и стреляли заподозренных в симпатии к русским. А кому же, бог ты мой, было им симпатизировать, ежели собственный император был для них бездушным тираном? Потому-то он, молодой император Карл I, будет действовать иначе — творить людям добро. Все нации в его империи обретут равенство перед его престолом!
Карл наклонился к столу, обмакнул перо в чернильницу, на какой-то миг мысленно перенесся на саноцкую площадь, где под виселицей стоят трое обреченных, и впервые за сегодняшний день усмехнулся, довольный своим добросердечием. Разгонистым почерком написал наискось телеграммы: «Амнистировать». Подписался: «Император Карл I Габсбургский».
Когда подъезжаешь к Саноку, издалека видны не только старинный замок на обрывистом берегу реки Сан и высокие каменные дома, среди которых городская ратуша выделяется архитектурной отделкой позднего Ренессанса, но и мрачное, с зарешеченными окнами строение имперско-королевской поветовой тюрьмы. Вместе с зданием суда, над дверьми которого распластался двуглавый черный орел, и изжелта-серым зданием жандармерии с ее глухими подвалами, тюрьма была надежной опорой поветовой власти не одно столетие.