Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
— Ты мой родненький мальчик, мой сынок, — шептала ему. — Вот вернется к нам папа, и мы заживем втроем…
В хате Ванду насилу узнали. Исхудала, посерела, с темными кругами под глазами, с белой прядкой волос над левым виском…
— Боже, что они с вами сделали, — заплакала Катерина. — Вам такой и на люди нельзя показаться.
— Поправлюсь, тетя Катерина. Благодарить вас хочу за ваше доброе сердце. Что Орест за своего ребенка жил у вас. Видите, щеки, как пампушки подрумяненные.
Ванда снова подхватила сынишку на руки, и опять все повторилось: Орест стал сопротивляться, потянулся к Катерине и, пожалуй, выскользнул бы из ее рук, если б она не запела колыбельную, которую не раз напевала ему дома до ареста:
Люляй же мі, люляй, МоеМальчик стих, перестал реветь, серьезными глазами посмотрел на Ванду, следя за ее лицом, за губами, с которых слетали слова песни, за ее глазами, в которых дрожали слезы.
До яру по квіття, До лісу по гриби, Спи сой, Оресточку, Покля не знаш біди.Как бывало в те давние часы, мальчик молча склонился головкой к ней на плечо, закрыл глазенки, а это значило, что он уже успокоился, что ему хорошо и у этой мамы.
Покля не знаш біди, Закля не знаш горя, Усни же мі, усни, Ти мале пахоля.Орест поднял головку, заглянул в Вандины блестевшие от слез глаза. Что-то словно бы вспомнил. Первый проблеск памяти. Первое облачко мысли. Откуда-то из дальнего далека окликнул этот голос, вызвав в детском сознании первые смутные пока еще контуры той далекой мамы. Та мама тихонечко- легонечко стлала ему под голову свою сладкую песенку. Совсем как эта…
Он улыбнулся Ванде, потянулся ручонками, чтоб обнять, и тут же вспомнил про ту, что стояла сбоку. Она хоть и не пела ему, однако была его, и Зосиной, и Петрусевой мамой. Орест обнял за шею Катерину, другой ручонкой обнял Ванду и, прижимаясь щеками к ним обеим, сказал, обращаясь к изумленной Зосе:
— Ага, а у меня уже две мамы есть!
— Желаем свою, Лемковскую республику! — подхватила последние слова оратора огромная толпа на сельской площади Флоринки. — Чем мы хуже чехов? Чем хуже поляков? Хватит жить в примаках!
Оратор — местный греко-католический священник Хиляк, человек, который в своих политических взглядах всегда ориентировался не на русского царя, как это в подавляющем большинстве было присуще малочисленной лемковской интеллигенции, а на республику Соединенных Штатов, — не спеша сошел с трибуны и, благодаря господа бога за успех, сел на почетное место за столом президиума. Приятная усмешка не сходила с его чисто выбритого, уже немолодого лица с лукавым блеском в умных глазах. Ему продолжали аплодировать за столом президиума, его приветствовали голоса из толпы, повторяя брошенные им два магических слова: «Лемковская республика», и он должен был подниматься и, как в церкви при выносе евангелия, кланяться людям. На столь громкий успех он не надеялся. Откровенно говоря, он не совсем был уверен, что простые, непросвещенные мужики так легко подхватят его идею лемковской государственности. И правда, доколь лемки будут жить в примаках? Сперва у польских королей, после у австрийских императоров? Почему южные соседи, тут же, за Карпатским хребтом, объявили себя республикой? И на каком основании создана в Кракове Польская ликвидационная комиссия, которая должна превратиться во временный орган власти надо всей Галицией? Благодарение богу, он сумел-таки нарисовать людям привлекательный образ президента Соединенных Штатов Вудро Вильсона, который не позволит обидеть лемков на мирной конференции двадцати семи держав в Париже. Из близких и дальних сел сошлись люди, из разных поветов Лемковщины пришли на свое всенародное вече, хотя никто не рассылал им телеграмм, никто их не созывал. Лемко сердцем почуял, что настал его исторический час, что с именем бога он на удивление всем великим народам создаст свое хоть и небольшое, но без угнетения и эксплуатации демократическое государство.
— Прошу слова! — донесся до слуха отца Хиляка чей-то требовательный голос. Повернул голову и подивился, увидев среди рыжеватых селянских сермяг и белых овечьих кожухов нездешнего, одетого по-городскому человека. Энергично помогая себе локтями, он пробивался сквозь толпу к трибуне. Хиляк пристально всматривался, стараясь узнать
И вдруг отец Хиляк замялся в своих восхвалениях, не веря тому, что услышал. Как раз про Вильсона заговорил человек на трибуне. Только что это за слова? В них — кощунство и мужицкая непочтительность к государственному деятелю, каким может гордиться весь цивилизованный мир.
— Чей привлекательный образ, отче Хиляк, — обратился к нему Михайло Щерба, — чей портрет вы так мастерски, с любовью нарисовали нам? Вы еще забыли поведать людям, что этот самый Вудро Вильсон, президент Соединенных Штатов, демократ и чуть ли не социалист, на поддержку которого вы, отче, так надеетесь, что он вместе с Ллойд-Джорджем и французским премьер-министром Клемансо послал свои войска против Советской России!
Народ не шелохнулся. Нигде снег не скрипнет под ногами, тишина на площади установилась такая, что казалось, слышно было, как вылетал пар изо рта у людей и тут же, превращаясь в снеговые кристаллики, звенел над головами притихшей толпы.
— Армии интервентов, в том числе и Соединенных Штатов, помогают царским генералам душить революцию, — продолжал Щерба, — помогают расправляться с такими, как вы, газды. Уже льется кровь рабочих и крестьян в Сибири, в Архангельске, на юге Украины.
— Что же вы советуете, милостивый государь? — поднявшись из-за стола, спросил отец Хиляк. — К кому за поддержкой обращаться?
— Туда, — Щерба махнул рукой на восток, — к Советской России обращайтесь, к Ленину, а не к Вильсону!
Хиляк беспомощно развел руками. Он знал, что слова незнакомого оратора проникли не в одно сердце, ведь большинство лемков, даже будучи под Австрией, не скрывали своих симпатий к России. Одновременно он знал из пастырских посланий святого римского престола, что в далекой России сбросили не только царя, заодно стремятся расправиться и с религией. Значит, не может он, слуга божий, ориентироваться на страну, где бог под запретом…
Речь Щербы, что так не по душе была Хиляку, перебил известный среди лемков адвокат Кочмарик, сидевший за столом президиума рядом со священником. Он резко вскочил на ноги, откинул пушистый воротник теплого пальто, сдвинул на затылок котиковую шапку.
— Извините, милостивый государь, — проговорил он громко, подняв руку над головой. — Вам, наверно, должно быть известно, что Россия от нас очень далеко. Наши земли не имеют общих границ. И до нас ли теперь России, которую со всех сторон треплют ее враги!
— Тогда будем надеяться, газды, на самих себя! — обращаясь к народу, сказал Щерба. — На собственные силы будем надеяться! Возьмем в руки оружие! Вспомним, товарищи, наших прославленных в песнях и легендах лемковских повстанцев — збойников. Вспомним, как они брали штурмом высоченные стены саноцкого замка, как в братском союзе с польским героем Наперским угрожали вельможной шляхте в самом Кракове. Оружие, единственно оружие придаст нам силы на великий подвиг!
Последние его слова могли бы вызвать аплодисменты, по крайней мере вчерашние австрийские солдаты захлопали в ладоши, крича «здорово». Брошенная Щербой патриотическая искра могла бы разжечь пламя и в сердцах всего веча, если бы из-за стола президиума не выскочил один из его активных организаторов, учитель Петро Юркович. Расстегивая на ходу теплое пальто, он вышел на трибуну, снял шапку и замахал ею, обращаясь к народу, когда же установилась тишина, повернулся к Щербе и заговорил с чувством глубокой веры в справедливость своих слов: