Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
Василь наставил винтовку на Гнездура, бросил с угрозой:
— До Бердянска тебе очень далеко. До смерти ближе. Хочешь жить — возвращайся.
— Застрелить пришла охота? — Обернувшись к Василю, Сергей рванул гимнастерку и, обнажив грудь, крикнул: — На, стреляй! Стреляй, говорю! По крайней мере буду знать, что от руки друга погиб.
— Скажи, Сергей… — Винтовка в руках Василя опустилась. — Скажи, ты веришь в то, за что собираешься умереть?
— Да, верю! — выкрикнул Гнездур в исступленном отчаянии, словно перед ним стоял не один-одинешенький боец, а огромная толпа. — Я верю в то, что вас, узурпаторов, сотрут в порошок! Не мы, так великие мировые державы! Где вам, пигмеям, против них? Весь культурный мир, вся планета восстанет против вас!
— А твоя родная мать, Сергей, — мягко
— Тоже мне сила, моя мама, — с презрительной иронией изрек Гнездур. — От ее поддержки у вас сил не прибавится.
— Но ведь она против тебя пойдет, изменник!
— Против меня? — Гнездур шевельнул губами, вроде бы собирался расхохотаться — такой бессмыслицей показалось ему то, что говорил Василь, но откуда-то из подсознания вторгся иной, здравый голос, может голос самой матери, провожавшей его в то далекое весеннее утро 1915 года. Гнездур нахмурился, опустил голову. Он мысленно перенесся в Карпаты, там, под горой, на крохотном дворике он оставил ее с малыми детьми. Вдовья хата без земли, столярный верстак без отцовых рук, пятеро ребятишек, которые начинают свой день одними и теми же словами: «Мама, дай поесть». — Нет! — крикнул он запальчиво. — Плохо ты знаешь наших людей! Моя исстрадавшаяся бедная мама не враг своим детям, она не пойдет против меня, — ты не был при нашем с ней прощании, она послала меня за счастьем, за богатством! И все это я нашел бы в России, и давно бы достиг этого, если б не твои комиссарчики, которые подбили мужичье против тысячелетнего порядка, против богом данного государя императора.
Василь щелкнул затвором, приподнял винтовку.
— Узнаю «святые» поучения отца Василия. И с чистой совестью застрелю тебя за эти слова!
— Стреляй же, — Гнездур подставил грудь, — на!
И я таки застрелил его. Не в тот момент, когда он крикнул «стреляй». Его решимость, его готовность умереть, словно он все знал наперед, ослабили мою волю. В нескольких шагах он прошел мимо меня, спустился в овраг по тропке и там исчез в гущине.
Какое-то время я стоял оглушенный, не знал, что предпринять. Потом кинулся бежать краем оврага на юг, кричал, звал, умолял вернуться, все напрасно. Все вспомнилось: и мои бердянские обиды, и оскорбительная записка, оставленная им перед побегом из плена, и его звериная ненависть к революции.
Я увидел его по ту сторону оврага. Он вынырнул из густых кустов и стал карабкаться вверх. Не раздумывая, без колебаний я поднял винтовку на уровень глаз, прицелился и выстрелил.
Боже, в то мгновение, когда я уже нажал на курок, как я хотел промахнуться, чтобы посланная мной пуля пролетела мимо него! Однако она сделала свое дело: мой бывший друг не поднялся с земли, которую он хотел вернуть своему императору. Не выпуская винтовки, я левой ладонью закрыл глаза и замер в отчаянии. «Что я наделал, что я наделал! — терзался я. — Что скажу его маме, когда вернусь в свои Ольховцы? Разве она поймет меня, если открыть ей, что Сергей стал ее врагом, что он продался тем, кому угодно вечно держать бедных людей в нужде, в неволе».
Моего плеча коснулась чья-то ладонь. Не поворачивая головы, сердцем почуял, что в эту трудную минуту только он, Алексей, мой искреннейший друг, мог прийти сюда, чтобы как- нибудь, хотя бы добрым словом, снять с души моей этот груз.
— Успокойся, Василь, — сказал Давиденко и, взяв из моих рук винтовку, обхватил за плечи. — Что поделаешь, Василенко, он того заслужил. Революция покарала его твоими руками.
Привал кончился. В обеденную пору наши войска поднялись по тревоге. Я снова при командире. Противник пробует контратаковать. Но мы сломим его сопротивление. Степь мы очистим от контры.
Наконец-то бывший австрийский усач ополченец вернулся в Киев. Вместо пятнадцати часов обычной езды пассажирский поезд вез Ивана Юрковича из Москвы больше двух суток. Не было почти станций, на которых бы не оставили следы разрушений войска Деникина. Задерживали движение взорванные мосты, поврежденные водокачки, приведенная в негодность сигнализация, нехватка топлива. Когда случалось,
Но больше всего его мучили мысли о Василе. Где-то в далекой степи парень совсем одинокий, не пригретый человеческой лаской, сирота при живых-то родителях. А не наведаться ли тебе, Иван, к нему? Киевская Галина, наверное, посоветует, как туда добраться. А как обрадуется Катерина, когда ее Иван привезет из степи добрую, весть про сына. А что, Катруся, если мы вдвоем вернемся к тебе? Оба Юрковича — старший и младший. Весною восемнадцатого года немало интересного рассказала Ивану Галина про Василя: что растет плечистый, сильный и уже разбирается в политике, что не забыл своего рода-племени и мечтает вернуться в родные горы вместе с революцией. С той поры как Щерба познакомил Ивана с Галиной, прошло больше года, за это время бывший ополченец сбросил с себя австрийский мундир и переоделся в русский, а вместо имперско-королевской кокарды второй год носит на солдатской серой шапке красную звездочку. Нечто похожее могло за это время произойти и с Василем в той далекой степи.
«Нет, все ж таки доберусь я до сына, — решил Иван, выходя из вагона. — Немало ждала Катерина, подождет еще немного».
На перрон высыпало из вагонов столько народу, что, проталкиваясь к выходу, он растворился в сплошной подвижной лавине, из которой никто вырваться не сумел. Иван Юркович отдался на волю стихии и плыл с ней, едва перебирая ногами, пока не очутился на широкой, занесенной снегом привокзальной площади. Здесь он смог наконец-то подтянуть вещевой мешок на спине, оглядеть себя, поправить ремень, надвинуть шапку по самые уши. Надел и теплые рукавицы, подбитые мехом изнутри. Таких рукавиц не было ни у кого во взводе. «На, носи, землячок», — сказал Ференц Борош, когда у Ивана однажды зашлись от мороза, задубели пальцы и он никак не мог отогреть их. «А как же ты?» — «Я привычен что к огню, что к морозу, — засмеялся венгр. — Бери, Иван, я себе еще лучше раздобуду». Пересекая продутую сквозными ветрами площадь, чтобы попасть к трамвайной остановке, Иван не без удовольствия вспоминал складного, с лицом интеллигента, тридцатилетнего солдата, который, должно быть, никогда, покуда Иван жив, не сотрется из его памяти.
Впервые встретились они возле почтового ящика на Кремлевской площади. Два австрийца — венгр и галицкий лемко — быстро нашли общий язык, как только Иван, доверившись земляку, изложил содержание адресованного Ленину письма. Ференц работал в Будапеште, входил в социал-демократическую партию, в начале войны поддался шовинистическим лозунгам своих вождей, проголосовавших в парламенте за ассигнования на войну, но, попав перед самой революцией в русский плен, сумел под ее влиянием твердо усвоить истинную сущность рабочего лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».
— Хочешь, товарищ, лучшей жизни, — сказал тогда Ференц Борош, стоя у почтового ящика, — хочешь, чтоб захваченные у вас горы вернулись снова к вам, так начинай бить буржуазию здесь, именно здесь, на русской земле.
Кто знает, справедливое ли слово Ференца или его душистый табак, а может, теплое, близкое сердцу слово «товарищ» подкупили Ивана, — так или иначе, но на время он забыл все на свете, даже Катерину с ребятами…
— Воевать так воевать, — сказал он, подавая комиссару интернациональной бригады свои документы. — На те муки, на те клочки каменистой земли не вернусь, чтобы опять в ножки кланяться пану…