Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
— Не скотина же я, чтобы не видеть. Как только влезу на колокольню, так у меня глаза — хочешь не хочешь — сами туда смотрят.
— Больно ты мудришь, Василь, мудренее отца наставника. Кормят тебя? Кормят. Вот и живи себе тихо-смирно.
— Нет, невмоготу уже мне по-твоему — «тихо-смирно». Не малое дитя. Свое соображение имею.
— Очень ты что-то мудрствуешь, — отмахнулся Гнездур. — Смотри, как бы не рехнуться с чересчур большого ума.
Чем дальше, тем все заметней рассыхалась былая дружба с Гнездуром, товарищем моим и названым братом. Сергею не нравилось многое,
— Хвастаешь своим звонарством? От меня не скроешь, какой ты звонарь… Ты бьешь в колокола не во имя божье, а собственной потехи ради. Все вижу. Ты и в церковь не ходишь. Давно уже перестал молиться, что утром, что перед сном.
— А скажи на милость, о чем мне молить бога? Австрийцев из Галичины он так и не потурил, москалям не помог. Неужели это не под силу богу?
Сергей ухватился за слова отца наставника из проповеди, которую тот произнес после поражения русской армии под Львовом.
— Бог не вмешивается в политику. Политику делают люди.
— Что значит не вмешивается? — возмутился я. — А кто ж повинен в том, что мы с тобой здесь очутились? Без бога — ни до порога. Из-за этой политики нас разлучили с семьей, с близкими, и мы должны теперь маяться.
— Ничего себе маета! — захохотал Гнездур. — Мы ничего не делаем, а нас кормят, что тех господ. Одна у нас работа — молиться. От молитвы поясница не болит. Неужели ты сдурел и в самом деле хочешь вернуться в свои горы, перебиваться с овсяного хлеба на квас? Чтоб корову на привязи пасти да плужок толкать за конягой?
Руки у меня стиснулись в кулаки, сами собой сжались. Как и мой дядя Петро, ненавидел я бесчестных людей. Гнездур повторил почти то же, что и перед нашей эвакуацией из Львова. Тогда я не тронул его, сейчас же… нет, нет, я и на этот раз сдержался, но каждое мое слово, брошенное гневно, с омерзением, било сильней, чем кулаки. Я сказал ему то, что не раз слышал про подобных людей на собраниях в Саноке.
— Продажная тварь! Гаже самого Иуды! От матери своей отрекся! Предатель родного края! Жалкий перебежчик! Больше ни одним словом не перемолвлюсь с тобой.
В самый острый момент нашей ссоры в келью к нам бесшумно вошел отец наставник. Увидев его, мы тотчас замолкли, спрыгнули со своих постелей и постарались придать себе смиренный вид.
Сердце у меня сжалось от недоброго предчувствия. По злорадной усмешке отца наставника я сразу догадался, что кое-что из моих бунтарских речей долетело сквозь двери и до его тонкого слуха и что судьба моя вот-вот решится: останусь ли я в приюте или же окажусь где-то за монастырскими стенами.
— Вы где находитесь? — окинув нас обоих суровым взглядом, проговорил отец наставник. —
Гнездур отозвался кротким, послушным голосом:
— В святой обители, отец Василий. И простите нас, преподобный, что мы раскричались как сумасшедшие…
Наставник приблизился к Гнездуру, положил ему на плечо руку, пристально посмотрел в глаза.
— Так-так, отрок. Мы в гостях у святых отцов. Здесь надобно тихо вести себя, не мешать отцам святым молиться. — Вкрадчивый, ласковый голос наставника так и проникал в юное сердце. — И в политику незачем вдаваться, отрок мой. Наше дело — молиться за победу русского оружия, а не подхватывать чьи-то бунтарские словечки. Это изменники-иудеи, распявшие нашего Христа, заводят смуту, призывают к непокорности государю…
Я знал: отнюдь не Гнездуру предназначались эти наставления, а мне. Отец Василий, хитрый лис, рассчитывал, что послушный и, как правило, покорный Гнездур сробеет, отбросит эти обвинения, чтоб оправдаться, покажет на меня, и тогда со мной разделаются, выгонят, как последнюю собаку, из монастыря…
— Великий православный государь дал вам, бедным крестьянским сынам, возможность учиться, стать просвещенными и богатыми государевыми слугами. Зачем же, отрок, роптать на государя, твоего спасительного благодетеля?
В крохотной полутемной келье наступила полная тишина. Не спуская черных пронзительных глаз с побледневшего Сергея, наставник ждал ответа. Он был уверен, что услышит от Гнездура отрицания своей вины, что тот расплачется: «Нет, это вовсе не я…» У меня звенело в ушах от гнетущего безмолвия, а сердце колотилось так бурно, что это, наверно, слышал и наставник.
Гнездур тем не менее сказал неожиданно иное:
— Нет, святой отец, мы ничуть не ропщем. Мы просто беседовали о тех несчастных калеках, что шатаются тут под стенами…
Наставник оборвал Гнездура, сердито оттолкнул его от себя:
— Замолчи, супостат! Да минет тебя жалкая судьба этих пьяниц, которым давно уготован скрежет зубовный в аду.
— Именно про это мы и толковали, — попытался вывернуться Гнездур, но напрасно: наставник затопал, закричал:
— Прекрати свою недостойную болтовню! Изволь говорить чистым государственным языком! — И он обернулся к иконе в углу, перекрестился и забубнил: — Спаси и помилуй. Не допусти, о господи, до греха из-за этих супостатов. — Потом засветил лампадку перед иконой, не спеша подошел к моей постели, заглянул под подушку, под матрац и, нахмурив брови, уперся в меня долгим, холодным взглядом. — Признайся, Юркович, от кого наслушался сих богопротивных речей?
Я отлично помнил предостережение отца Серафима, не забыл и своей присяги сыну Заболотного Игорю — никому не обмолвиться ни словом про его тайну — и потому твердо решил разыграть невинного простачка.
Пожимая плечами и с обидой кривя губы, я сказал:
— Какие богопротивные речи, отец Василий? В толк не возьму, о чем вы говорите?
Широкое апостольское лицо наставника перекосилось от гнева. Он собрал бороду в горсть, провел по ней ладонью до креста на груди и поднес его к моим губам: