Улан Далай
Шрифт:
Но только закрыл глаза, а его уже за ногу тормошила мать.
– Сосед Адык пришел, – тихо шептала Альма. – На сеновале тебя ждет. Просил не шуметь и огня не зажигать.
Сон мигом слетел. Убеленный сединами казак пришел к нему, юнцу! Значит, дело серьезное.
Нашарив в темноте опорки, Чагдар тихо вышел из мазанки. Туман сгустился, словно кислое молоко, как это часто бывает по ночам в мае, и казалось, его можно загребать горстью и есть. И темнота будто оглохла. Чагдар крадучись перебежал через баз к сеновалу.
– Мендвт! – негромко поприветствовал Чагдар соседа.
– Менде [14] ! –
Хорошо, что туман такой густой, иначе оглушительный стук сердца услышали бы даже овцы в скотнике. Сердце стучало везде: и в горле, и в низу живота, и даже в пальцах ног. Чагдар поблагодарил старого соседа и сразу направился к лошадям – мать не успела их еще расседлать. Держа за чумбуры [15] , подвел отцовского мерина и свою кобылу прямо к двери мазанки.
14
Менде – приветственное обращение к младшему.
15
Чумбур – ремешок или веревка, которой привязывают лошадь.
Только вошел – наткнулся на вопросительный взгляд матери, притулившейся на полу у отцовской постели. В изголовье в позе лотоса со спиной такой прямой, будто в нее вставили прут, сидел Дордже. Глаза его были закрыты, дышал мерно, расслабленные руки покоились на коленях.
– Отцу надо скрыться, – только и сказал Чагдар. – Соберите, мама, нам еду.
Альма вскочила, достала из сундука мешочек сухарей, бычий пузырь с топленым маслом, маленькую жестянку с сахаром, обломок плиточного чая, коробок спичек. Сдернула с крюка у печи кусок вяленой говядины, сложила все в заплечный мешок.
– Отец! – тихо позвал Чагдар, поднеся светильник к кровати. – Мы должны уехать.
Баатр с трудом разлепил глаза, сел на кровати, мутным взглядом посмотрел на сына.
– Кто его бил? – отважилась спросить Альма.
– Бакша Сарцынов. За то, что хурул сожгли.
– Все-таки сожгли, – Альма покачала головой. – Бакша проклинал отца?
Чагдар не ответил. Мать поняла и без ответа.
– Отца к шаману вези. Проклятие снимать. У Маныча на грязях сильный шаман живет.
– До Маныча далеко, – возразил Чагдар. – Сейчас его хоть бы до Куберле довезти. На станции Кануков, он скажет, что делать. Там, наверное, и доктор есть. Эй, Дордже! – позвал он младшего. – Пособить надо!
Но Дордже не шелохнулся.
Чагдар подошел к нему, потряс за плечо. Ничего не изменилось ни в посадке, ни в дыхании Дордже. Чагдар слышал, что с монахами такое бывает, когда они долго начитывают мантры, будить их тогда нельзя, а можно только позвенеть над ухом колокольчиком. Но колокольчика в доме не было. Альма поняла, что с младшим что-то не так, бросилась к нему – Чагдар жестом остановил:
– Утром поспрашивайте у соседей колокольчик, мама. А сейчас не трогайте его. Душа может не вернуться, если начать тормошить тело.
Мать послушно отступила, зашептала молитву.
– Надо отца на одеяле до лошади донести, – предложил Чагдар. – Берите с ног.
Альма взялась за одеяло. Чагдар вдруг осознал, что он командует матерью,
– Мама, когда сюда придут старики, напомните им, что Очир добровольно ушел к генералу Попову. И что дядя Бембе погиб за царя. Будут про нас спрашивать – скажите, повез отца на Маныч.
– Что же теперь будет?
– Теперь будет так: или мы бакшу и всех, кто с ним, или они нас.
Альма охнула.
– Дордже два года назад правду сказал: крови и войны на всех хватит. Видящий он. Берегите его, мама!
Чагдар вскочил в седло, взялся за повод отцовской кобылы. Альма подошла к мужу, погладила по сапогу. Баатр приподнял было голову, но распрямиться не смог. Нашарил рукой макушку жены, провел пальцами по непокрытым волосам.
– Домбру спрячь подальше, – прошептал он. – А то и эту сломают.
– Спрячу, – пообещала Альма. – Белой дороги! Да даруют бурханы вам здоровья!
– Чу-чу! – тихо тронул лошадей Чагдар, направляя к задней калитке, чтобы уехать с хутора незамеченными.
Начинало светать, туман истончался. Хотелось подхлестнуть лошадей, но приходилось ехать шагом, чтобы лишний раз не тревожить отца.
Ехать решил вдоль речки – и расстояние сократить, и не попасться на дороге ни красным, ни белым. В нагане было всего-то три патрона, много не постреляешь. Разве что в лоб себе пулю пустить, чтобы избежать издевательств.
Красива степь в начале мая. Трава зеленая, яркая, тугая. Небо – как бирюза на священном барабане-кюрде. Воздух дрожит от испаряющейся влаги, и все пространство наполнено звуками до краев. Насекомые, птицы, мелкая живность жужжат, трещат, пищат, свистят, поют, кричат – громче, чем хурульный оркестр в большой праздник. Если не всматриваться, сердце начинает биться бойко и радостно. Но приглядишься, и пасмурно становится на душе. Невспаханные поля проросли осотом, ни одного конского табуна, ни одного овечьего стада на пастбищах, а в небе парят хищники: стервятники, грифы, сипы – им теперь еды вдоволь: среди травы полно неубранных трупов – и скота, и человеческих. И не всматриваться нельзя: никогда степь не была так опасна, как теперь, и главная опасность исходила не от волков, которые тоже вольготно расплодились, – опасность исходила от людей.
Когда солнце стало припекать, Чагдар завернул в балку – лошадям попастись, а самим поспать. В Куберле приехали лишь к вечеру. Чагдар достал из-под седла два лоскутка кумача, повязал на правую руку себе и отцу – опасался, чтоб часовые не подстрелили.
На путях, словно бусины на длинных четках, теснились эшелоны. Закопченные цистерны, замурзанные теплушки, низкобокие платформы с курганами угля, благородные вагоны с застекленными окнами, из которых уютно лился в сгущающихся сумерках желтый электрический свет. Вдоль вагонов мельтешили люди, жгли костры, слышались крики, брань, хохот, пахло едой, дымом, шпалами и отхожим местом.