Умирание искусства
Шрифт:
Я знал его мало; дружил с его стихами, а с ним был только знаком. Мы учились вместе в университете, иногда встречались в трамвае, по дороге туда. При таком случае он и рассказал мне однажды, что уже пять раз провалился на экзамене по русской истории у Платонова. Экзаменоваться, пожалуй, ему и не стоило, но достаточно ему было легчайшего университетского толчка, чтобы написать, и прекрасно написать, о Чаадаеве, например, правда, не “работу”, а, скорей, острых мыслей не лишенное стихотворение в прозе. И хоть не очень усердно посещал он лекции Айналова, но попал-таки на ту, которая дала ему толчок и снабдила матерьялом для
Айя-София — здесь остановиться Судил Господь народам и царям!да
Позже я с ним перестал встречаться. Несколько лет меня не было в Петербурге. Когда я вернулся, его там не было. Последнее его стихотворение, прочитанное мной в России, было “1 января 1924 года”, напечатанное в “Русском современнике”. Там есть строчка:
Мне хочется бежать от моего порога.Я этот порог перешагнул именно в тот год: бежал “от моего порога”. Мандельштам остался. За этой строчкой следует другая:
Куда? На улице темно.Пока он был жив, доходили до нас сюда его стихи, напечатанные и другие. Ненапечатанные и после смерти залетали и наши края. После “Тристий” стихотворная его манера коренным изменениям не подверглась, только наметившееся уже там сгущение образности и соответственное потемнение связи между соседними образами кое-где обозначилось сильней, чему в отдельных случаях содействовала сознательная или полусознательная зашифровка того, что, собственно, высказывалось в данном стихотворении (имею в виду тот элемент высказыванья, который остается переводимым на непоэтический язык). Хороши были эти стихи почти всегда; некоторые принадлежали к лучшим во всем его творчестве. Но читать их мне, и многим наверное, просто как стихи, было нелегко: слишком уж чувствовалось в них, насколько тяжело было жить, трудно дышать поэту и его поэзии. Тяжесть эта нарастала постепенно. “На улице темно” — эта тема не кончена, эти слова еще будут повторены. И когда дальше в том же стихотворении читаем:
Спина извозчика и снег на пол-аршина: Чего тебе еще? Не тронут, не убьют, —мы не очень за поэта утешены, который еще в предыдущем, 1923 году начинал стихотворение “Век” такими стихами:
Век мой, зверь мой, кто сумеет Заглянуть в твои зрачки…Но особенно тяжко стало ему, и травить его по-настоящему начали, по-видимому, в самом конце двадцатых годов.
В декабре тридцатого очередная встреча с Петербургом, где он больше не жил, куда он только наезжал, выразилась не так, как в двадцать пятом, когда было написано прелестное стихотворение:
Вы, с квадратными окошками невысокие дома — Здравствуй,Теперь возникли совсем другие стихи, быть может неспроста надписанные “Ленинград”, трагические стихи, одни из трагичнейших в русской поэзии. Думаю, что в них и одна из вершин этой поэзии, а по тому, хоть они и знамениты, приведу их еще раз здесь:
Я вернулся в мой город, знакомый до слез, До прожилок, до детских припухших желез. Ты вернулся сюда — так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских речных фонарей. Узнавай же скорее декабрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешай желток. Петербург! я еще не хочу умирать. У тебя телефонов моих номера. Петербург! у меня еще есть адреса, Покоторым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной Живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок. И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных.Грустно и неловко писать о стихах как о простых свидетельствах нищей правды,— как будто это не стихи, а перлюстрируемые нами письма или дневники, обнаруженные в ящике чужого стола. Совестно вырывать строчки из песни, где “слова не выкинешь”, и читать их, точно объявление в газете. Но милый любитель поэзии, просвещенный читатель, ведь не очень хотелось бы Вам бормотать себе под нос, пока Вы целы: “Чего тебе еще? Не тронут, не убьют”, и совсем не хотелось бы прислушиваться с вечера к звонку, к шагам на лестнице, шепча: “Я еще не хочу умирать”, и всю ночь напролет ждать гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных. Даже вряд ли Вы позавидуете поэту, когда полгода спустя он напишет, подбоченясь, набравшись храбрости:
Пора вам знать, я тоже современник, Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать, Ручаюсь вам — себе свернете шею.Чем не Маяковский (который, впрочем, успел уже застрелиться к тому времени)? Или в более своем тоне:
Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем! Я нынче славным бесом обуян, Как будто в корень голову шампунем Мне вымыл парикмахер Франсуа. Держу пари, что я еще не умер, И, как жокей, ручаюсь головой, Что я еще могу набедокурить На рысистой дорожке беговой…