Умирание искусства
Шрифт:
Самобытность — нечто совершенно естественное и превосходное, поскольку не смешивают ее с квасным патриотизмом и не называют единственно правильное «европейское» понимание ее «низкопоклонством перед Западом». Одинаково несправедливо и неумно зачеркивать национальное своеобразие безличным интернационализмом и абсолютизировать его, называя «безродным космополитом» всякого, кто — по примеру Достоевского, кажется, уж патриота и даже во многом шовиниста — склонен будет утверждать, что кроме России у него есть и другая родина: Европа. В официальной идеологии Советского Союза эти два противоположных заблуждения парадоксальным образом сосуществуют — «рассудку вопреки, наперекор стихиям»; раньше этого, конечно, не было: заблуждались либо этак, либо так. Прежняя Россия такого сочетания беспрекословной подчиненности занесенным с Запада взглядам с самохвальным осуждением этого самого Запада, унаследованным от вульгаризованного славянофильства, не знала, как не знает и не знало его и русское Зарубежье. Тут, в Зарубежье, евразийцам, пытавшимся даже и талантливо, но все же безуспешно выселить Россию из Европы, противостояли последние интеллигенты старой формации. Самобытности не признающей и не понимающей ее роли в европейском единстве. Один
Оба заблуждения эти одинаково опровергаются всей нашей историей. Воссоединившись с Западом, Россия расцвела, и она вновь расцветет, только если снова — не как часть Западной Европы, а как часть Европы — с ним соединится. Как только произошло в последней четверти прошлого века пусть лишь частичное отчуждение от него, как только затуманилось для нас лицо Европы, тотчас постигла нас странная сонливость, и повсюду стали замечаться уныние, застои; убыль духовных сил. Наши шестидесятники заклеили окно на Запад прокламациями и подметными листками, отказались от всего его богатства ради горсти лозунгов, ничего не дававших мысли, но пригодных для борьбы. Как ни расценивать эту борьбу и всю их деятельность с других точек зрения, с точки зрения культуры она была в высшей степени вредоносна. Недаром проявляли они столь крайнюю нетерпимость ко всем инакомыслящим и столь резкую вражду ко всему, что нельзя было поставить на службу политике (разумеется, их политике): к религии, философии, поэзии, искусству и даже к научному знанию, не пригодному для пропаганды и не направленному на непосредственное удовлетворение практических нужд. Ближайшим образом все это привело (вместе с подавлением крамолы, столь же упростительным, как она сама) к провинциализации России, очень верно отраженной Чеховым; в конечном же счете послужило образованию того умственного склада, который вскоре стал характерен уже не для верхних и даже не для средних, а для низших слоев интеллигенции, что и позволило ему восторжествовать после Октября, когда полуинтеллигенты пришли к власти, а интеллигенция более высокого культурного уровня оказалась выгнанной или уничтоженной. В России началось снижение культуры, а потом и сдача ее на слом при Сталине, вместе с отчуждением от остальной Европы, достигшим размеров, невиданных в послепетровские времена. Россия отходила от Запада. Нынешнее молодое поколение знает, что это значило. Самобытности она этим не приобретала. Наоборот, чем дальше отходила, тем становилась меньше похожей на себя.
«Всякая революция влечет за собой временное одичание», писал в свое время Фридрих Шлегель. Одичание это длилось у нас исключительно долго, но вот уже лет десять как наметился выход из него, как обозначился просвет, который то быстрей, то медленней, но все же расширяется с каждым годом. Молодое поколение новой интеллигенции в лучшей своей части к этому просвету устремлено; оно правит свой путь по двум звездам, мысленно различимым, но на деле слившимся в одну; можно звать эту звезду «Европа», можно звать ее «Россия» — большой разницы при этом не получится. Именно в стране, которая была бы Европой, будучи вместе с тем Россией, этим русским молодым людям и хотелось бы отныне жить. Глядят ли они на Запад, вспоминают ли о том, о чем так долго воспрещалось вспоминать — они ищут одного: утраченной родины, не телесной, но духовной.
Родина — это не территория плюс народонаселение, и даже не просто семья и родной дом. Кошки привыкают к дому, собаки к людям, и привязанности человека, вырастающие из этих животных привязанностей, святы, нужны и неотъемлемы от его человеческого естества. Но все же родину любит он не одной собачьей или кошачьей любовью. Облик ее, живущий в его душе, к одним ощущениям не сводим, так что способен и вовсе обойтись без запаха березового листа и вкуса гречневой каши. Россия — это духовное, умопостигаемое целое, меняющееся во времени, да и окрашенное для каждого слегка по-иному, но все же очерченное с достаточной ясностью и пребывающее не в прошлом только, но и в связи будущего с прошлым. Одичание исказило образ России именно тем, что затемнило и ослабило эту связь. Усилия нового поколения как раз направлены — ясно ли или смутно оно это сознает — к восстановлению этой связи.
Связь требуется восстановить, как это все, по-видимому; и чувствуют, прежде всего с самым недавним прошлым, с двадцатыми годами, когда мысль и воображение не совсем еще были вытравлены у нас, хоть и притеснялись все усердней с каждым годом, а затем и с дореволюционным началом века, положившим конец провинциализму предшествовавших лет. Восстановление преемственности невозможно без пересмотра тех нелепых оценок, которыми так долго заграждался путь к этому близкому нашему прошлому, без тщательного ознакомления с тем, что было им сделано, как и с тем, что было сделано в русском Зарубежье, по мере сил продолжавшим его. Запрет нынче снят лишь с очень малой доли этого наследства, но раскрепощение памяти, хоть и робко, все же началось. Смысл его, всякий это понимает, не в возврате к тому, что было. Преемственность не состоит в повторении пройденного. Искать надо в прошлом не образцов для подражания и не мыслей, с которыми заранее согласен, а «пищи для ума», и тут, в нашем и недавнем, легче ее будет найти, чем где бы то ни было. Через это близкое ведет путь и к пониманию более далекого. Преемственность восстановима только в выборе, в борьбе, только путем усвоения одного и отбрасывания другого. Нельзя утвердить ее, продлить, передать будущему, не прибавив к старому ничего нового. Но чтобы прибавить, надо знать, к чему прибавлять. Россия должна заново осознать себя Европой и Россией, стать Европой и Россией. Это и будет для всех русских, где бы они ни жили, где бы ни
О ТОМ, ЧТО ТАКОЕ КУЛЬТУРА
Двух-трех страниц для беседы о культуре маловато, тем более что смысл этого слова колеблется из-за соседства со смыслом другого слова, «цивилизация». Я поэтому тему свою ограничу и поведу речь культуре лишь применительно к отдельным людям, о которых говорят, что они «культурны» или «некультурны», а не к целым странам или эпохам и не к «культурам» во множественном числе. Этим кстати сказать, и приближусь к первоначальному смыслу этого слова, который еще сохранился в нашем заимствованном у французов глаголе «культивировать», который означает «взращивать», то есть содействовать росту и зрелости чего-то, что растет и зреет, — картошки например, а то и человека, его ума и его души. «Кюлтиватёр» по-французски — это земледелец или огородник; но культивировать можно и любовь к музыке или искусство общаться с людьми. Культура слова — это присущее некоторым людям уменье пользоваться словом, обращаться со словами или старанье о том, чтобы этому научилось возможно большее количество людей. Вообще же культура или культурность такого-то человека — это его воспитанность и образованность, вместе взятые, связанные между собой так, что их уже нельзя одну от другой отделить. Именно так понимали культуру и в Древней Греции, хотя соответственного слова у греков не было, но зато и не было отдельных слов для воспитания и образования, а было слово пайдейя , значившее и то и другое вместе. Для перевода его римляне, народ земледельческий, и применили свое слово «культура», обозначавшее прежде лишь культуру огородов и полей; но поначалу переводили его и другим словом, humanitas , «человечность», впоследствии получившим слегка измененное значение.
Так, от греков и римлян, получили это слово и мы; и не только слово, но и то, что оно значит. Получили и понятие о культуре, и высокие образцы ее самой.
Хотя культура и ведет ко всевозможным открытиям, изобретеньям, орудиям, приспособлениям, удобствам, хоть она в них, как во многом другом, и сказывается, но суть ее все-таки не в них. И точно так же культурность отдельного человека не сводится ни к каким разобщенным между собой знаниям и уменьям. С образованностью, как я уже сказал, она не совпадает, да и образованность количеством знаний не измеряется; как, с другой стороны, и воспитанность не измеряется усвоением того или иного числа «хороших манер» и «добрых правил». Ругаться зловонной русской руганью или сморкаться, не пользуясь платком, конечно, некультурно, но отсутствие ругани и наличие платка еще не обеспечивают ни за кем никакой степени культуры. Не дают ее также ни высшая математика, ни игра в шахматы с тридцатью противниками, не глядя на доску, ни начетничество в какой бы то ни было области. А с другой стороны, как не дарует ее грамотность, так и неграмотность — даже в наше время — нельзя считать непреодолимым препятствием на пути к ней. Но тут лучше, чем к доводам, я прибегну к примеру.
Это было в семнадцатом году, между Февралем и Октябрем, весной в Крыму, где я отдыхал после тяжелой болезни. Мы познакомились там, жена и я, с супружеской четой из Москвы, людьми средних лет, средне-купеческого или мещанского звания. Фамилия их была незаурядная и, можно сказать, пророческая: их звали Комиссаровы. Муж ничем замечателен не был. Жена была — иначе не могу выразиться — чудом культуры. Была она полновата, миловидна, ходила плавною походкой, все движения ее были мягкие и плавные. Темно-русые волосы причесывала она гладко, на прямой пробор, носила темные широкие платья и всегда платок на плечах, вообще одевалась необычно — на крестьянско-купеческий лад, по-русски. Вкус она в этих своих нарядах проявляла исключительный; все к ней шло, ни в чем ни шва, ни складки, ни цвета изменить, казалось, невозможно. Заглядишься бывало на нее…
Но уж не заслушаться было невозможно. Голос у нее был чудесный — певучий, грудной, а русская речь ее ни с чем, что я прежде или позже слышал, была не сравнима, даже с речью Ремизова, все-таки притворялся он немного, даже с речью Бунина, знавшей себе цену слишком хорошо. До тех пор я и не догадывался, что речь эта может быть до такой степени богата оттенками, точна, выразительна, мелодична. О чем бы она ни говорила, можно было слушать ее часами. Сказок она не рассказывала, но любой ее рассказ — о Москве, о дерев не, о вчерашнем вечере, о снах, о том, что увидела утром, распахнув окно,— превращался в сказку, в нечто лучшее, чем сказка. И ни разу за этот месяц, проведенный с нею, мы не слышали от нее ни одной пошлости, сплетни, ни одного плоского и пустого слова. «Благообразия не имеют»,— говорит старец Макар Иванович в «Подростке»; тут это благообразие было; и сколько в нем было прелести! Расставаясь, мы сговорились о переписке, надеялись встретиться опять; но времена были не те. Мы получили от нее всего несколько открыток незначительных и, как по слогу, так и по правописанью, совершенно безграмотных. Только устной была ее культура, но никакой письменной в самом важном не уступала. И какое варварство — любая радиопередача о «событиях дня», любая передовица рядом с тем, что мы слушали тогда в Крыму…
О СМЫСЛЕ СТИХОВ
«Я вас любил. Быть может, в моей душе любовь еще не совсем угасла, но пусть она больше не тревожит вас; я не хочу ничем вас печалить. Я любил вас безмолвно, безнадежно, то робостью томим, то ревностью. Я так искренно, так нежно вас любил, как дай вам Бог быть любимой другим».
Какая старина! Нынче таких лирических прощально-любовных посланий не пишут, да и «томим», это не по-нынешнему, как и «угасла» и «безмолвно». Но смысл всех слов и всего в целом совершенно ясен, никаких вопросов не вызывает, кроме таких, как что же дальше? Или: кто это пишет и кому? Текст этот надолго нашего внимания не задержит. Раз мы речь завели о смысле стихов, перейдем к стихам. Это и нетрудно будет сделать: я ведь только переставил некоторые слова, изменил слегка пунктуацию (хоть мог бы ее и не менять) и напечатал иначе то, что в «Северных цветах» на 1830 год было напечатано так: