Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Вот к праву какого «народа» взывали они, честные и последовательные сторонники идеи монархии; сторонники идеи, формы правления, а отнюдь не лица.
Это для тогдашней России принципиально новое сознание, ибо пока еще живет, по словам того же Ключевского, «вотчинный взгляд на государство» как на фамильную собственность, на государя — как на хозяина с правами и без обязанностей, на подданных — как на холопьев, а не граждан. Повторюсь: для нового сознания государство выше государя, монархия выше монарха, — стало быть, им,
Это обстоятельство и рождало между монархом и честными сторонниками монархической идеи вечное взаимное неудовольствие; по этой причине означенное сознание так и осталось уделом лучших из представителей верхов, самим государственно-самодержавным организмом так и не усвоенное; оттого русские цари предпочитали людям идеи людей случая, лести и беспринципности. «Припадочных», по словцу Никиты Панина.
Так будет в российском самодержавии до самого его конца, и еще во второй половине девятнадцатого столетия великолепно признается один из холопов правительства:
«Я становлюсь совершеннейшим не монархистом, а романистом…»
И добавит в пояснение новоизобретенного термина: «Романовы».
Пожалуй, впрочем, «романисты» — это еще слишком общо. Желательна большая конкретность, и Николаю нужны «николаисты», Александру — «александристы», Екатерине — «екатеринисты»: термины не более неуклюжие и причудливые, чем «цезарист» или «бонапартист». Идея личной неограниченной власти отражается в них куда откровеннее, чем в понятии «монархист». И личная преданность становится куда выше преданности идее.
«Государь есть первый гражданин народного общества…» — старался Радищев устранить разрыв между хозяином и вотчиною, вкоренить мысль о необходимости в государстве общества, сообществаграждан.
Государь есть «душа политического тела» — к той же цельности общества, неразрывного, как тело и душа, звало и «Рассуждение о законах». Звало с тем большею страстью, что создатели его живописали, как дурная душа растлевает тело.
«Развратная государыня развратила свое государство»; эти слова Пушкина — будто цитата из «Рассуждения»:
«…Подданные порабощены государю, а государь обыкновенно своему недостойному любимцу…В таком развращенном положении злоупотребление самовластия восходит до невероятности, и уже престает всякое различие между государственным и государевым, между государевым и любимцовым. От произвола сего последнего все зависит. Собственность и безопасность каждого колеблется. Души унывают, сердца развращаются, образ мыслей становится низок и презрителен».
Фаворитизм — вот id'ee fixe «Рассуждения», и это словно бы удивительно для сочинения, посвященного общим законам, а не частным страстям. Даже как бы несколько пикантно, что ли. Во всяком случае, так эта тема порою и воспринимается,
Можно читать, ничего, не страшно, ибо речь о государственной жизни, а не о половой патологии. Пылкая дама Екатерина Алексеевна имеет полное право завлекать в свой альков кого ей вздумается, это не очень интересно или интересно с определенной точки зрения; общеинтересна, однако, способность государства воспринимать как катаклизм смену хорошего любовника отличным. Вернее, неспособность государства не реагировать на физиологические нужды государыни. А коли так, ничего не поделаешь: быт женщины, оказавшейся на виду истории, — часть исторического бытия, он не освещен интимным ночником, а высвечен лучом резким и беспристрастным.
«Введен был в вечеру Александр Матвеевич Мамонов на поклон, — добросовестно и буднично записывает в своем „Дневнике“ статс-секретарь Екатерины Храповицкий, и не слишком хитрый механизм дворцовых перемен открывается нашему взору. — Чрез Китайскую введен был Мамонов в вечеру… Притворили дверь. Мамонов был после обеда и по обыкновению — пудра… Возвратился князь Григорий Александрович, коему Александр Матвеевич подарил золотой чайник с надписью: plus unis par le coeur que par le sang»[25].
Так вводится в историческое бытие полубезвестный красавец Дмитриев-Мамонов (между прочим, родственник Фонвизина по материнской линии: мать Дениса Ивановича была той же фамилии), и вводят его по накатанной дорожке; всё почти ритуально, от пути в покои императрицы до выражения благодарственных чувств Потемкину, уже пребывающему в роли «почетного фаворита».
Это год 1786-й; двумя годами позже Храповицкий запишет слова императрицы о Мамонове, который пожалован в генерал-адъютанты с чином генерал-поручика: «Он верный друг, имею опыты его скромности. Мой ответ, что новые милости потщится он заслужить новыми заслугами».
Тоже — обыкновенно, привычно, заведено.
Правда, год спустя идиллия шестидесятилетней Хлои и тридцатилетнего Дафниса будет нарушена: «После обеда ссора с графом Александром Матвеевичем. Слезы. Вечер проводили в постели… Сказывал 3. К. Зотов, что паренек считает житье свое тюрьмою, очень скучает, и будто после всякого публичного собрания, где есть дамы, к нему привязываются и ревнуют».
Захару Зотову как не верить? Он камердинер императрицы и нагляделся на «пареньков» — это, конечно, его словцо, его служебный лексикон, его безупречная осведомленность:
«С утра не веселы… Слезы. Зотов сказал мне, что паренька отпускают и он женится на кн. Дарье Федоровне Щербатовой».
А еще через день, 20 июня 1789 года, состоится такой разговор.
Екатерина завершает утренний туалет; верней сказать, горничные завершают его, хлопоча над сложной прической царицы, а она, как и всегда за «волосочесанием», процедурой ох какой некраткой, занимается делом. Порою пишет, даже сочиняет, порою читает или слушает чтение; сейчас отдает распоряжения Храповицкому.