Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам
Шрифт:
Лето кончалось, облетали каштаны. Не за горами были осенние дожди, уличная сырость и промозглые ветра. Пока же – голые колени женщин, прощальное благоухание далий, выгоревшие тенты над окнами кафе на раскаленных парижских улицах. Увы, все проходит…
Вдруг, будто налетев на столб, он с резкостью остановился, сплюнул в сердцах. Вот ловкачка, старая гага! Ах, каналья! Затуманила голову, напустила мути! Дальняя дорога! Слава богу еще, что не казенный дом! Тьфу! И он хорош, развесил уши, как последний кретин! Отлично же начинается денек, лучше некуда. Как жить, кругом
Ему ничуть не было жалко денег, досада брала, что его кто-то мог держать за полного дурака. А впрочем, ладно, черт с ней, со старой перечницей. Мало ли что наболтает спятившая, впавшая в маразм ведьма. Наплевать и забыть.
Дней через десять, когда Граевский возвращался со службы, он нашел бумажник. Добротное, хорошей кожи портмоне с никелированными кнопочками и позолоченными уголками. Оно лежало вызывающе, на краю тротуара, однако же пока ничье внимание не привлекло – утро было раннее, на грани света и тьмы. Париж еще сладко спал.
Граевский шел с одной мыслью – о рандеву с Морфеем. Устал. Ночка выдалась бурная, с зубодробительным битьем морд, тумаками по ребрам и пинками под зад. Глаза сами собой закрывались. Может, поэтому, увидев портмоне, нисколько не обрадовался и ни на йоту не удивился – ну да, бывает, кого-то взяли на гоп-стоп, денежки забрали, а бумажник, как ненужную улику, выбросили ко всем чертям. Он поравнялся с находкой, глянул и вдруг заорал на всю улицу:
– В нижний угол! Удар! Гол! – Очень по-футбольному, «сухим листом»[1], Граевский пнул находку, хотел было идти дальше, но неожиданно застыл, превратился в статую – понял, что в бумажнике что-то есть. Выругался про себя, невольно оглянулся и, не спеша, подошел к бумажнику. Поднял его, развернул и удивленно присвистнул – внутри было полно денег. Сон как рукой сняло. Заученным движением, словно свой собственный, Граевский положил бумажник во внутренний карман и не спеша, уверенной походкой пошел по направлению к дому.
Зайдя в номер, он снял верхнюю одежду, аккуратно повесил ее в шкаф. Потом подошел к двери, открыл ее, повесил табличку «Не беспокоить», повернул ключ в замке. Минуты две постоял на середине комнаты, о чем-то раздумывая, потом достал бумажник и стал изучать его содержимое. Оно впечатляло – фунты, доллары, франки, лиры, початая пачка презервативов, а главное – «золотая карта» – железнодорожный билет, годный для проезда в любую точку Европы.
Стало быть, не набрехала старуха и можно хоть сейчас махнуть в путь-дорогу, да еще первым классом. Куда-нибудь подальше от шкур, мордобоя, пьяных выкриков, постылой суеты. Терять нечего, arrive ce qu'il pourra[2]. В путь, в путь…
На следующий день Граевский так и сделал. Уехал тихо, по-английски, хоть дело и происходило во Франции. Он всегда был легок на подъем.
Колеса размеренно стучали, вагон-ресторан покачивало. Белые астры в вазочке кивали в такт головками, роняли на скатерть лепестки, трогательно, печально и очень по-осеннему. За окном мелькали остовы деревьев, тянулось жухлое однообразие полей, проплывали оголившиеся, сразу поскучневшие сельские домики.
– Прошу. – С ловкостью двигаясь по проходу, официант принес заказ, поправил сбившиеся на сторону головки астр. – Бон аппети.
– Мерси, – хмуро отозвался Граевский, развернул на коленях салфетку и взялся за вилку и нож. Раковый суп, филей и рыба в белом соусе были хороши, но он ел без аппетита, только жадно пил яблочную водку, по-русски, не признавая рюмок, стаканами. Настроения не было – чертова погода, проклятая простуда, собачья жизнь. Впрочем, Бога гневить нечего. Деньги есть, диван в купе мягкий, железнодорожная колея не кончается. Вот только этот выматывающий душу ландшафт, однообразный стук колес, да сопливая распутица насморка.
Эх, занырнуть бы в русскую парную, поддать на каменку ядреным квасом, пройтись по телу березовым веничком. К чертовой матери французишек с их ваннами, биде, рукомойниками, душами.
То ли по причине начинающегося гриппа, то ли из-за душевной хмари, но набрался Граевский основательно – отмахнулся от десерта, дал на чай официанту десять франков и, пошатываясь, на неверных ногах отправился к себе. С третьего захода отыскал купе, плюхнулся на диван, чувствуя, что засыпает, вызвонил проводника.
– Чаю, и самого крепкого!
Господи, а за окном-то все одно и то же – жухлая трава, росчерки дождя, мокрые скелеты деревьев. Каштаны, каштаны, каштаны, за ногу их мать. Хоть бы березка одна или елка какая. Палка. Точеная. Елки-палки, лес густой, ходит Ванька холостой, когда Ванька женится, куда Варька денется… Варька, Варя, Варвара. Изменилась, наверное, постарела…
Когда проводник пришел с чаем, Граевский уже спал, сидя, привалившись к бархатной обивке. Что делает болезнь с человеком!
Проснулся он от ощущения покоя. За окном светилась вывеска над зданием вокзала – «Монтобан», на перроне шла погрузочная суета, пассажиры покуривали, прощались с провожающими. Дело, похоже, близилось к отправлению.
«Однако ж, и поспал я. – Граевский потянулся, встал, зевая, глянул на часы и сразу же убрал их с убитым видом. – Проклятый кальвадос, бьет как кувалдой. Не хватало мне еще похмелья к простуде».
Голова и в самом деле была тяжелой, знобило. Хотелось пить, но чай давно остыл, превратился в горькую холодную бурду, совершенно неудобоваримую. Граевский стукнул подстаканником о стол, мрачно закурил, вспомнив что-то, глянул в расписание.
– Монтобан, Монтобан, дери его черти. Ну да, до Брив-ля-Гайарда остановки не будет. Ну, вот и хорошо, высплюсь, как следует.
В это время дверь открылась, и в купе вошел плотный, примерно одного с Граевским роста рыжеватый господин в шляпе. Усы его были подстрижены по последней моде, треугольником.
– Пардон, месье, это шестое? – Не дожидаясь ответа, он убрал себе под ноги длинный, похожий на таксу саквояж, аккуратно снял мокрый коверкот и вытер носовым платком лицо. – Сегодня адская погодка!